Лиза
Лиза тем утром сидела на подоконнике.
Она пила горячий кофе, за окном в скверике плыли, как мачтовые корабли в далекие страны,цветущие липы, искрящееся солнце капало с карнизов, а душе было так по летнему тепло и полетно. Она пила горячий кофе и вспоминала одно весеннее наваждение.
Было оно где-то с пять лет назад. Да, точно, четыре года назад. Тогда Лизе было шестнадцать. Нет, не то. Тогда просто еще не было никакой Лизы – она еще даже не родилась.
Началось, верно, с того, что Айлиш задавила собаку на братнином скутере. Она, помнится, давила на газ, разбрызгивая майские лужи, до небес (грязная старая куртка брата, шорты и майка, босая нога с въевшейся под ногти грязью на педали газа, черные космы несутся за ней по воздуху: грива лошади. Над охровыми мазанками веже прополосканное исходящее почти летней безбрежной синевой, улыбчивое, как старый беззубый драконище, небо. В голове вертелась какая-то простая и понятная мелодия, вроде детской колыбельной, которую она обычно пела над колыбелью Чаман. Она не знала ни слов той колыбельной, ни ее истории, но догадывалась каким-то своим нутром, что над детской кроваткой мать пела эту же самую колыбельную, и над ложем маленькой мамы звучала та же самая колыбельная. Мыслями Айлиш все уплывала в свой последний, столь яркий и бурный поцелуй с Тауратом. Накалившаяся от солнца стена (она прижимается к стене ягодицами, мышцами спины, копчиком, затылком, икрами, словно хочет пройти сквозь стену, или оставить в ней вмятину), штукатурка жгущая кожу своей отлупливающейся бесстрастной поверхностью, травинки в волосах, несколько прядей прилипли ко лбу, щекам, щекочут в носу, но она не знает, ее это волосы или Таурата, бисеринки пота над верхней губой Таурата, желтые выделения в уголках его глаз, таких мутно-темных и животных, крапива по щиколоткам и кусочек поразительно-синего, девственного – первозданного, почти ядовитого неба в прорехе на крыше. А та собака, (репей на шкуре, обтянутой костями, поседевшая, немного улыбающаяся морда, молчаливый чуть расхлябанный гончий шаг) кидается прямо под переднее колесо. Айлиш визжит, цепляясь в руль, собака пространно и так дико скулит, скутер заносит, что-то отвратительно хрустит, как будто ветку сломали, Айлиш выбрасывает из сидения на глиняную притоптанную почву. Она шмякается в лужу воды, которая немедленно пропитывает ее волосы. Она смотрит в то самое небо (выцветший дракон со старых гобеленов), чувствуя какое-то почти блаженное по-детски садистское ощущение боли, ужаса и… счастья.
Когда в дверь дома, выходящую сразу на улицу, постучалось какое-то страшно грязное существо, заляпанное подсыхающей кровью, и держащее в руках труп околевшей собаки, мать Айлиш стряпала лепешки. Она выливала на раскаленную смазанную маслом сковороду жидкое тесто из кукурузной муки, соли и семян кунжута и следила, чтобы лепешки со всех сторон прожаривалась равномерно. Масло шкворчало, словно очень ожесточённо жестикулировало, жалуясь на жизнь, годовалая Чаман заливалась ревом на скамейке, истошно орал кот на облезлом пороге. Акылай не отворачивалась от лепешек. Ее старый халат пропах насквозь запахами кухни, красивый вышитый платок прикрывал черные, как вороново крыло немного с проседью волосы. Серьги с бижутерией, но все-же как-то по-финикийски благородные оттеняли ее шею, руки и левая щека испачканы в муке, над верхней губой тянулись небольшие усики, в глазах - упрек и небольшое раздражение. Когда Айлиш вырастет, она будет похожей на мать.
- Мама – бросила Айлиш, - я сбила собаку. Она, наверное, бездомная.
Акылай не отворачивалась от лепешек, все так же о чем-то рассерженно переговаривающихся на закоптелой сковороде. Синий огонек газа все-так-же неслышно сипел, выбалтывая кому-то страшные дворцовые тайны, кастрюли из алюминия, глиняные миски, крынки и прочая утварь хранили прохладное достойное молчание. Хлопковая штора скворчала в незастекленном окне. Айлиш казалось, что эта наступившая тишина пожирает ее, пожирает прямо с нутром.
- Мама?
Казалось, прямая спина матери сама по себе сочится ядом этого ужасающего молчаливого упрека.
- Мама! – Айлиш надоело это ужасающее праведное молчание, она подошла и, опустив тело собаки на пол, пропахший полынью, маргарином и овощными супами, когда-то пролитых на него, ее седоватая немного улыбчатая, так и не успевшая сменить выражение морда, уставилась на кота. Кот наполовину испуганно наполовину раздраженно мяукнул и выпрыгнул за дверь. – Ты же слышишь, что я сказала!
Мать повернулась (классические темные от природы, а не от карандаша брови, тяжелые веки наполовину прикрывали глаза раздосадовано - гневного божества) и влепила дочери звонкую пощечину. Айлиш стояла, не шелохнувшись, ее щека пылала огнем, чувство невыносимой несправедливости навалилось на нее со всех сторон. Акылай плюнула себе под ноги и пробормотала:
- Тварь!
Айлиш плюнула под ноги матери, вложив в этот плевок всю свою ненависть и всю злость. Переполнявшую ее, бросила собаку на пол и вышла из дома. Если бы дверью можно было хлопнуть (дверь была привязана к стене верёвочкой, чтобы не закрывалась от сквозняков), она хлопнула бы так, что зазвенели все окна на улице.
Немногим позже, стоя под струями импровизированного на заднем дворе душа (закуток, укрытый полиэтиленом и пластиком, вода льется из отверстий огромной проржавевшей лейки, под ногами запруда из позеленевших от воды досок), Айлиш смывала с себя грязь, засохшую бурой коркой кровь несчастной собаки, но не пощечину матери. Это было самое обидное, самое мерзкое, что только случилось с ней за сегодняшний день. Даже не тот ужасающий хруст (как будто кто-то надломил ветку дерева, тонкую хлипкую ветку сломали о колено: дрова для костра). Не ядовитое небо-дракон. Нет. Айлиш мылась куском хозяйственного мыла, яростно терла тело старой мочалкой, снова и снова свирепо намыливала щеку и пыталась стереть красную пятерню матери. Не получалось. Медленно захолодившейся в тени шипучие (будто под водопадом, под кипучим, радостно грохочущим, как чечевица в лукошке, как высушенный горох) струи воды успокаивали ее. Как-то взгляд Айлиш упал на темный дымный осколок старинного зеркала в тяжелой коричневой раме с морщинистыми складками деревянных украшений. Она разглядывала свою поджарую подростковую, угловатую, но все же немного женственную фигуру: небольшие красивые груди с сосками, темными, как персиковые косточки, острые ключицы, лопатки, красивый плавный живот, прорезь пупка, манящая и покрытая гусиной кожей от холодной воды, острые локти, длинные пальцы (по каждому стекают струи воды), ноги норовистой лошади в галопе, длинные, черные, почти цыганские дикие кудри. Хоть какая-то щепотка подросткового самодовольства попыталась запрятать поглубже жгущую хуже крапивы обиду. Она попыталась вспомнить Таурата и штукатурку на стене для большего самодовольствия, но что-то
(небо, волокнисто-ядовитое, прямо таки сочащееся синевой небо)
пребольно кольнуло ее в живот. Загрызло, как крыса. Где-то Айлиш читала, что в Китае практиковали подобную пытку: пытаемого голым сажали в темницу, полную голодных истомившихся по человеческой крови крыс. Даже костей не оставалось. Наверное, это был голод. Или же совесть? Почти гордая, обмотавшаяся полотенцем, как римская патриция, Айлиш выбралась из душа. На душе у нее стало ощутимо веселее.
Дома, зайдя через заднюю дверь (она не хотела встречаться с матерью, особенно после такого), она разбросала на кровати свою одежду и улеглась поверх нее. Руки за головой, спокойная, пробираемая холодом, почти довольная, Айлиш смотрела в потолок. Ее (а еще и Гамзы, Чаман и Зарандуз) комната находилась в пристройке, потолок скошен. Как у корабля. Айлиш любила представлять себе, что она находится в каюте на корабле, рассекающим просторы тихого океана. Стропила и балки - все обмазано белой почти больничной штукатуркой, на кнопки к стене пришпилен «персидский» потрепленный долгими победоносными сражениями с молью чуть взгрустнувший ковер, пауки плетут себе сети в углах, три кровати (панцирная сетка и дышащий на ладан пуфик), одна маленькая кроватка, передаваемая по наследству. Вонь от мокрых простыней, погремушки, ползунки и рев в три часа ночи - это все вам обеспечено. Пара обтрепанных табуреток, цветы на окнах, циновки на полу, узкий проход между койками, шкаф (такой большой, темный, растрескавшийся с деревянным орнаментом, нанесенным загадочным резчиком) и тумбочки с отвалившимися ручками. Блюда из посеребрённого металла, висящие на стенах (какие-то Иранские пейзажи, дамы, закутанные в хейджабы и господа, играющие на лютнях, мандарины, драпировки и просто старинные города) Это было царство детства, царство детских тетрадок, ледащих на коленках, где кривым почерком выводят «мама мыла раму», царство линеек и колченого (кирпич и книжонка по садоводству под одной из ножек) старого стола, царство косичек и головных платков, затрепанных дурацких девчачьих романов про любовь, и много, много другого. За стеной была комната Хона и Чини. Небольшая каморка с окнами, выходившими в сад, вечными цветами на подоконниках. Какими-то засушенными букетиками, лошадиной упряжью, коврами, старой красиво украшенной деревянными завитками мебелью. Одной большой продавленной кроватью, украшенной облупившейся эмалью. Умеда (их годовалая дочь) спала в корзине. Иногда по ночам Айлиш слышала (ей казалось, что она слышала, а может и вправду) тяжелое дыхание любимого старшего брата и радостные, почти эйфорийные, почти сумасшедшие, такие отвратительные, такие манящие полустоны полувопли его жены. Казалось. Она рассыпается, как безе, как песочное печенье или же распластывается в блаженстве, как сливочное масло. Айлиш ненавидела ее не только из-за тяжёлых немигающих век, орущего ребенка, не из-за внимания Хона, не из-за пренебрежительного указочного тона. Из-за этих полусчастливых полунесчастных стонов. Айлиш думала о ней, как о гадюке, заползшей в кувшин с молоком, и прямо по-сестрински мечтала задушить ее подушкой.
Она полежала, болтая ногами в воздухе и думая. Около получаса. Потом пришел Таурат. Айлиш слышала, как он говорил с матерью на кухне, но не спешила вставать. Мать ругала ее, кажется, назвала мерзкой грязной шлюхой, которую покарает Аллах (да будет ему вечная хвала!). Но Айлиш было уже наплевать.
Таурата заставили выносить на улицу (подумать только, она провела с трупом на кухне более двух часов!) собаку. Айлиш болтала ногами, представляя, как мать поджала губы и сверлит своим укоризненным взглядом колючую шевелюру Таурата.
Вошла Гамза и села на кровать. Гамза пошла в мать – в ее тринадцать над верхней губой уже начинали пробиваться усики, но во всех жестах сквозила непокорность, резкая и кусачая девочка напоминала степного зверька.
- Она снова напустилась на тебя?
Айлиш мотала в воздухе ногами и отказывалась говорить.
Гамза - старая сплетница черными косами, цветастым платком по плечам, продолжила прислушиваться к матери на кухне:
- Кажется, она назвала тебя грязной потаскухой и неблагодарной тварью. Мило.
Айлиш не отвечала. Она бы с удовольствием сейчас послушала музыку - выбрала бы самую грохочущую и включила на полную катушку, лишь бы не слышать мать.
- Что же на этот раз?
- Ничего. Я сбила собаку.
Гамза присвистнула (кто же ее научил?!) и лукаво закатила глаза. Желтоватая кожа, сухие руки, нежные пальцы с шершавыми, грубыми отпечатками. Огромные черные глаза с легкой развратненькой садисткой улыбочкой невинного агнца, которую только можно видеть у тринадцатилетней девочки. Волосы почти не вьются - материны. Гамза истерически хохотнула и сказала:
- Как насчет мести?
Вечером Айлиш прокралась в материну спальню. Для мести, задуманной Гамзой, необходимы были материны волосы. Их требовалось сжечь, читая молитвы наоборот в час черного козла - после заката. В общем, волосы Айлиш намеревалась снять с расчески, которая обычно лежала на тумбочке. Отец еще не вернулся, мать рассерженно громыхала посудой на кухне - риск почти минимальный. Шкаф, мудрый старый шкаф. В комнате стояла старинная этажерка - тоже эмаль, старинная облупившаяся эмаль, на стеллаже стояли книги - старые и новые. Старые – это значит пятидесятых годов. Зачитанные жирные страницы какого-нибдуь «лениздата», учебники. Небольшие гравюрой с европейскими пейзажами в закопченных на солнце рамках, корни вишни на верстаке, фиалки и еще один пришпиленный к штукатуреной стене ковер. Распятый унылый ковер, с некогда затейливыми узорами, выгоревший на солнце. Кроватью. Хорошая кровать - не панцирная сетка. Широкая кровать. На которой мать с отцом сотворили Хона, ее, всех девочек. С сосновыми изразцами, столбиками - немного продавленная кровать, застеленная вязаными бабушкой простынями. Помятыми. Рядом разложены клубки материного вязания, на другой стене - овальное зеркало, тоже задымленное и подкопченное, старинное и в оправе из темного дерева большая вытканная картина - гобелен. Тот самый, сказочный – с драконом, летящим по синему-синему небу. Его выткала мать, он вошел в ее приданое. Кое какие безделушки из стекла или деревянные - просто красиво. У дверного проема под занавесями (дверей не было, были завеси) кошачьи миски. Красивые материны национальные платья. Ее же книги по искусству родного края. Четки. Коран в кожаной обложке на тумбочке. Внезапно Айлиш захотелось сорвать со стены ковер и затоптать его, разбить мамины безделушки, порвать гобелен с драконом, и с наслаждением вырывать одну за другой страницы из этой книги. А еще захотелось немедленно упасть на колени и молиться о своей загубленной душе. Захотелось расплакаться на груди матери – груди, которая когда-то вскормила ее, Айлиш, своим молоком. Захотелось надавать матери пощечин – по щекам, наотмашь: за те, которыми мать сама награждала своенравную дочь.
Айлиш хотела заплакать и закричать от гнева. Она пыталась унять себя, но вдруг заслышались шаги. Айлиш быстро залезла в шкаф, задохнулась среди переложенных молью и полынью (от мышей) материных платьев, задержала дыхание и затихла.
В комнате были двое. Один остановился у дверного прохода. Другой (другая?) прошел в центр комнаты.
- Закрой занавеси, - послышался голос, мужской и незнакомый, приятный, горловой и какой-то опасный. Источающий угрозу.
- Зачем же? Пусть все видят!
- Нет! Ты не понимаешь! Это мои дети. Боз…
Боз, что значит «сокол»: так звали отца Айлиш. Но это определенно был не он.
- Боза здесь нет.
- Нет, все же закрой.
Занавеси зашуршали по полу - дверь закрылась. Айлиш боялась даже вдохнуть немного воздуха - она находилась внутри какой-то ужасной. Отвратительной тайны. Как будто это был отвратительный сон, и она падала куда-то в темноту, барахтаясь в мокрых липких простынях.
- Знаешь, - скрипнула кровать, Айлиш представила, как мать уселась на нее и принялась беспокойной рукой разглаживать складки на покрывале. – Моя Айлиш сегодня сбила насмерть собаку. Это животное было уже мертвым. Когда она заявилась с ним на кухню. Собаки - порождения демона. Ты же сам это знаешь. Дурное предзнаменование.
- Ты ее била? - не вопрос - утверждение.
- Нет… не совсем, - кровать скрипнула еще раз, незнакомец присел рядом с Акылай. -
Я ее назвала грязной тварью и ударила по лицу. Она плюнула мне под ноги и убежала. Я… Я не знаю, как поступить.
- Выпори как следует. Дрянная девчонка должна знать свое место. Ей захотелось развлечений - свободы. Нет! – Голос звучал уже почти угрожающе, Айлиш распирало от злобы и страха, - выдай замуж. У девчонки же есть жених?
Последовало короткое, обрывочное, как лист с осеннего дерева, как листок отрывного календаря, молчание, и Айлиш поняла, что мать кивнула.
- Таурат с нашей улицы?
Снова предполагаемый кивок.
- Одной проблемой будет меньше. Ее быстро обуздают.
Дальше ничего не было. Просто благопристойная тишина. Айлиш мучилась, пытаясь предположить, за какие места этот урод трогает ее мать, сопротивляется ли та. Рассудок подсказывал ей, что при подобных действиях был бы шум (как, например у Хона с Чини). Но тут - тишина. Удушающая, липкая, омерзительная тишина. Айлиш хотелось кричать от ужаса. Возможно, они просто сидели на кровати и смотрели друг другу в глаза ( с ненавистью? Пониманием? Ужасом? Любовью?), но Айлиш думала, что лучше бы он насиловал ее. Лучше бы она билась в муках, стонала (как Чини) от счастья и горечи, от раздирающей душу сладости и ужаса… Лучше бы он заламывал ей руки на кровати (священной кровати!) матери с отцом. Но ничего не было. Тишина. Потом он встал и вышел, мать осталась сидеть. А через какое-то время вышла и она. Занавеси отодвинули (снова шорох ткани по обскобленным доскам пола), комната опустела. Тишина перестала быть такой же гнетущей. Айлиш подождала еще какое-то время. Потом выбралась из шкафа. Она парой шагов пересекла страшную комнату и выскочила за дверь.
Во сне ее влекло что-то тяжелое и дремучее, она бежала во сне, убегала от кого-то или чего-то томилась горестным ожиданием. Потом просыпалась, словно выныривала на поверхность, сбрасывала с себя намокшие от пота и жары простыни, какое-то время лежала в одной рубашке, глядя в никуда или в потолок, с которого медленно осыпалась старая потрескавшаяся штукатурка, прислушивалась к своему медленно успокаивающемуся сердцу, потом вставала, босиком по дощатому полу с наброшенными на них вязаными бабушкой ковриками, выходила в сени, а потом во двор и какое-то время стояла по щиколотку в росистой траве, нюхала жаркий ночной воздух, который, как далекий прибой, доносил до нее несколько глотков прохлады. Айлиш медленно вдыхала в себя запахи ночи: запахи пыли, степи, собственного едкого пота, отзвучавшей зари, полыни, чертополоха и машинного масла, запах рассвета. Ветра не было. Ее ночная рубашка казалась белым пятном, черные волосы липли к лоснящемуся от пота лбу, она тихо возвращалась, стараясь не скрипеть старыми половицами, чтобы ненароком никого не разбудить, и еще долго лежала, широко-широко открыв глаза и утонув головой в подушке.
А потом она растолкала Гамзу и рассказала ей все. Сестра сидела на краешке кровати и слушала - в темноте только квадрат света под окном и ее мерцающие зрачки.
На следующее утро отец выволок мать за волосы из дома. Через тот самый кухонный проем, где всегда пахло ее стряпней, травами, медом, которым она услащала лепешки. Она упала в пыль, красивые чистые волосы с благородной проседью растрепаны, халат выпачкан пылью. Соседи выползли поглазеть на новое событие. Так и стояли - кто с сочувствием прижал руку ко рту, кто с осуждением хмурил брови, всем было страшно интересно: что будет дальше.
Боз кинул в жену камень, первый попавшийся в руку пыльный булыжник. Тот попал матери в щеку и рассек ее. Тонкая струйка крови потекла по нижнему уголку рта в скупую дорожную пыль. Айлиш, Гамза и прочие застыли на пороге. Чини тихо плакала, а Хон обнимал ее за плечи.
- Она мне больше не жена! - Закричал Боз, поднимая голову к безоблачному небу, с которого скалился все тот же дракон с гобелена.
Потом все разошлись, покачивая головой, подавляя крик, переговариваясь шепотом. А несчастная Акылай все так же лежала в пыли. Из уголков глаз сочились струйки теплых соленых слез. Айлиш думала. Что среди этих людей был и он. Тот, кто вчера был в материной комнате.
Айлиш нашла Гамзу, схватила ту за патлы и, намотав на руку ремень для коновязи, выпорола сестру до крови. Гамза орала и плакала, умоляла ее отпустить, проклинала и снова орала. Осатаневшая Айлиш, задыхаясь от ярости с потным красным лицом снова и снова била ее ремнями, пачкаясь в сестриной крови. Потом Хон остановил ее, с силой схватив за руку.
Айлиш собрала вещи и уехала вместе с матерью на первом же автобусе. Вначале в Душанбе, оттуда, получив визу, в Москву. Полгода они в холодной Москве скитались по съемным квартирам, перебиваясь редкими кусками хлеба. Через полгода Айлиш (нет, Лиза, уже Лиза) встретила Егора.
Она пила горячий кофе, за окном в скверике плыли, как мачтовые корабли в далекие страны,цветущие липы, искрящееся солнце капало с карнизов, а душе было так по летнему тепло и полетно. Она пила горячий кофе и вспоминала одно весеннее наваждение.
Было оно где-то с пять лет назад. Да, точно, четыре года назад. Тогда Лизе было шестнадцать. Нет, не то. Тогда просто еще не было никакой Лизы – она еще даже не родилась.
Началось, верно, с того, что Айлиш задавила собаку на братнином скутере. Она, помнится, давила на газ, разбрызгивая майские лужи, до небес (грязная старая куртка брата, шорты и майка, босая нога с въевшейся под ногти грязью на педали газа, черные космы несутся за ней по воздуху: грива лошади. Над охровыми мазанками веже прополосканное исходящее почти летней безбрежной синевой, улыбчивое, как старый беззубый драконище, небо. В голове вертелась какая-то простая и понятная мелодия, вроде детской колыбельной, которую она обычно пела над колыбелью Чаман. Она не знала ни слов той колыбельной, ни ее истории, но догадывалась каким-то своим нутром, что над детской кроваткой мать пела эту же самую колыбельную, и над ложем маленькой мамы звучала та же самая колыбельная. Мыслями Айлиш все уплывала в свой последний, столь яркий и бурный поцелуй с Тауратом. Накалившаяся от солнца стена (она прижимается к стене ягодицами, мышцами спины, копчиком, затылком, икрами, словно хочет пройти сквозь стену, или оставить в ней вмятину), штукатурка жгущая кожу своей отлупливающейся бесстрастной поверхностью, травинки в волосах, несколько прядей прилипли ко лбу, щекам, щекочут в носу, но она не знает, ее это волосы или Таурата, бисеринки пота над верхней губой Таурата, желтые выделения в уголках его глаз, таких мутно-темных и животных, крапива по щиколоткам и кусочек поразительно-синего, девственного – первозданного, почти ядовитого неба в прорехе на крыше. А та собака, (репей на шкуре, обтянутой костями, поседевшая, немного улыбающаяся морда, молчаливый чуть расхлябанный гончий шаг) кидается прямо под переднее колесо. Айлиш визжит, цепляясь в руль, собака пространно и так дико скулит, скутер заносит, что-то отвратительно хрустит, как будто ветку сломали, Айлиш выбрасывает из сидения на глиняную притоптанную почву. Она шмякается в лужу воды, которая немедленно пропитывает ее волосы. Она смотрит в то самое небо (выцветший дракон со старых гобеленов), чувствуя какое-то почти блаженное по-детски садистское ощущение боли, ужаса и… счастья.
Когда в дверь дома, выходящую сразу на улицу, постучалось какое-то страшно грязное существо, заляпанное подсыхающей кровью, и держащее в руках труп околевшей собаки, мать Айлиш стряпала лепешки. Она выливала на раскаленную смазанную маслом сковороду жидкое тесто из кукурузной муки, соли и семян кунжута и следила, чтобы лепешки со всех сторон прожаривалась равномерно. Масло шкворчало, словно очень ожесточённо жестикулировало, жалуясь на жизнь, годовалая Чаман заливалась ревом на скамейке, истошно орал кот на облезлом пороге. Акылай не отворачивалась от лепешек. Ее старый халат пропах насквозь запахами кухни, красивый вышитый платок прикрывал черные, как вороново крыло немного с проседью волосы. Серьги с бижутерией, но все-же как-то по-финикийски благородные оттеняли ее шею, руки и левая щека испачканы в муке, над верхней губой тянулись небольшие усики, в глазах - упрек и небольшое раздражение. Когда Айлиш вырастет, она будет похожей на мать.
- Мама – бросила Айлиш, - я сбила собаку. Она, наверное, бездомная.
Акылай не отворачивалась от лепешек, все так же о чем-то рассерженно переговаривающихся на закоптелой сковороде. Синий огонек газа все-так-же неслышно сипел, выбалтывая кому-то страшные дворцовые тайны, кастрюли из алюминия, глиняные миски, крынки и прочая утварь хранили прохладное достойное молчание. Хлопковая штора скворчала в незастекленном окне. Айлиш казалось, что эта наступившая тишина пожирает ее, пожирает прямо с нутром.
- Мама?
Казалось, прямая спина матери сама по себе сочится ядом этого ужасающего молчаливого упрека.
- Мама! – Айлиш надоело это ужасающее праведное молчание, она подошла и, опустив тело собаки на пол, пропахший полынью, маргарином и овощными супами, когда-то пролитых на него, ее седоватая немного улыбчатая, так и не успевшая сменить выражение морда, уставилась на кота. Кот наполовину испуганно наполовину раздраженно мяукнул и выпрыгнул за дверь. – Ты же слышишь, что я сказала!
Мать повернулась (классические темные от природы, а не от карандаша брови, тяжелые веки наполовину прикрывали глаза раздосадовано - гневного божества) и влепила дочери звонкую пощечину. Айлиш стояла, не шелохнувшись, ее щека пылала огнем, чувство невыносимой несправедливости навалилось на нее со всех сторон. Акылай плюнула себе под ноги и пробормотала:
- Тварь!
Айлиш плюнула под ноги матери, вложив в этот плевок всю свою ненависть и всю злость. Переполнявшую ее, бросила собаку на пол и вышла из дома. Если бы дверью можно было хлопнуть (дверь была привязана к стене верёвочкой, чтобы не закрывалась от сквозняков), она хлопнула бы так, что зазвенели все окна на улице.
Немногим позже, стоя под струями импровизированного на заднем дворе душа (закуток, укрытый полиэтиленом и пластиком, вода льется из отверстий огромной проржавевшей лейки, под ногами запруда из позеленевших от воды досок), Айлиш смывала с себя грязь, засохшую бурой коркой кровь несчастной собаки, но не пощечину матери. Это было самое обидное, самое мерзкое, что только случилось с ней за сегодняшний день. Даже не тот ужасающий хруст (как будто кто-то надломил ветку дерева, тонкую хлипкую ветку сломали о колено: дрова для костра). Не ядовитое небо-дракон. Нет. Айлиш мылась куском хозяйственного мыла, яростно терла тело старой мочалкой, снова и снова свирепо намыливала щеку и пыталась стереть красную пятерню матери. Не получалось. Медленно захолодившейся в тени шипучие (будто под водопадом, под кипучим, радостно грохочущим, как чечевица в лукошке, как высушенный горох) струи воды успокаивали ее. Как-то взгляд Айлиш упал на темный дымный осколок старинного зеркала в тяжелой коричневой раме с морщинистыми складками деревянных украшений. Она разглядывала свою поджарую подростковую, угловатую, но все же немного женственную фигуру: небольшие красивые груди с сосками, темными, как персиковые косточки, острые ключицы, лопатки, красивый плавный живот, прорезь пупка, манящая и покрытая гусиной кожей от холодной воды, острые локти, длинные пальцы (по каждому стекают струи воды), ноги норовистой лошади в галопе, длинные, черные, почти цыганские дикие кудри. Хоть какая-то щепотка подросткового самодовольства попыталась запрятать поглубже жгущую хуже крапивы обиду. Она попыталась вспомнить Таурата и штукатурку на стене для большего самодовольствия, но что-то
(небо, волокнисто-ядовитое, прямо таки сочащееся синевой небо)
пребольно кольнуло ее в живот. Загрызло, как крыса. Где-то Айлиш читала, что в Китае практиковали подобную пытку: пытаемого голым сажали в темницу, полную голодных истомившихся по человеческой крови крыс. Даже костей не оставалось. Наверное, это был голод. Или же совесть? Почти гордая, обмотавшаяся полотенцем, как римская патриция, Айлиш выбралась из душа. На душе у нее стало ощутимо веселее.
Дома, зайдя через заднюю дверь (она не хотела встречаться с матерью, особенно после такого), она разбросала на кровати свою одежду и улеглась поверх нее. Руки за головой, спокойная, пробираемая холодом, почти довольная, Айлиш смотрела в потолок. Ее (а еще и Гамзы, Чаман и Зарандуз) комната находилась в пристройке, потолок скошен. Как у корабля. Айлиш любила представлять себе, что она находится в каюте на корабле, рассекающим просторы тихого океана. Стропила и балки - все обмазано белой почти больничной штукатуркой, на кнопки к стене пришпилен «персидский» потрепленный долгими победоносными сражениями с молью чуть взгрустнувший ковер, пауки плетут себе сети в углах, три кровати (панцирная сетка и дышащий на ладан пуфик), одна маленькая кроватка, передаваемая по наследству. Вонь от мокрых простыней, погремушки, ползунки и рев в три часа ночи - это все вам обеспечено. Пара обтрепанных табуреток, цветы на окнах, циновки на полу, узкий проход между койками, шкаф (такой большой, темный, растрескавшийся с деревянным орнаментом, нанесенным загадочным резчиком) и тумбочки с отвалившимися ручками. Блюда из посеребрённого металла, висящие на стенах (какие-то Иранские пейзажи, дамы, закутанные в хейджабы и господа, играющие на лютнях, мандарины, драпировки и просто старинные города) Это было царство детства, царство детских тетрадок, ледащих на коленках, где кривым почерком выводят «мама мыла раму», царство линеек и колченого (кирпич и книжонка по садоводству под одной из ножек) старого стола, царство косичек и головных платков, затрепанных дурацких девчачьих романов про любовь, и много, много другого. За стеной была комната Хона и Чини. Небольшая каморка с окнами, выходившими в сад, вечными цветами на подоконниках. Какими-то засушенными букетиками, лошадиной упряжью, коврами, старой красиво украшенной деревянными завитками мебелью. Одной большой продавленной кроватью, украшенной облупившейся эмалью. Умеда (их годовалая дочь) спала в корзине. Иногда по ночам Айлиш слышала (ей казалось, что она слышала, а может и вправду) тяжелое дыхание любимого старшего брата и радостные, почти эйфорийные, почти сумасшедшие, такие отвратительные, такие манящие полустоны полувопли его жены. Казалось. Она рассыпается, как безе, как песочное печенье или же распластывается в блаженстве, как сливочное масло. Айлиш ненавидела ее не только из-за тяжёлых немигающих век, орущего ребенка, не из-за внимания Хона, не из-за пренебрежительного указочного тона. Из-за этих полусчастливых полунесчастных стонов. Айлиш думала о ней, как о гадюке, заползшей в кувшин с молоком, и прямо по-сестрински мечтала задушить ее подушкой.
Она полежала, болтая ногами в воздухе и думая. Около получаса. Потом пришел Таурат. Айлиш слышала, как он говорил с матерью на кухне, но не спешила вставать. Мать ругала ее, кажется, назвала мерзкой грязной шлюхой, которую покарает Аллах (да будет ему вечная хвала!). Но Айлиш было уже наплевать.
Таурата заставили выносить на улицу (подумать только, она провела с трупом на кухне более двух часов!) собаку. Айлиш болтала ногами, представляя, как мать поджала губы и сверлит своим укоризненным взглядом колючую шевелюру Таурата.
Вошла Гамза и села на кровать. Гамза пошла в мать – в ее тринадцать над верхней губой уже начинали пробиваться усики, но во всех жестах сквозила непокорность, резкая и кусачая девочка напоминала степного зверька.
- Она снова напустилась на тебя?
Айлиш мотала в воздухе ногами и отказывалась говорить.
Гамза - старая сплетница черными косами, цветастым платком по плечам, продолжила прислушиваться к матери на кухне:
- Кажется, она назвала тебя грязной потаскухой и неблагодарной тварью. Мило.
Айлиш не отвечала. Она бы с удовольствием сейчас послушала музыку - выбрала бы самую грохочущую и включила на полную катушку, лишь бы не слышать мать.
- Что же на этот раз?
- Ничего. Я сбила собаку.
Гамза присвистнула (кто же ее научил?!) и лукаво закатила глаза. Желтоватая кожа, сухие руки, нежные пальцы с шершавыми, грубыми отпечатками. Огромные черные глаза с легкой развратненькой садисткой улыбочкой невинного агнца, которую только можно видеть у тринадцатилетней девочки. Волосы почти не вьются - материны. Гамза истерически хохотнула и сказала:
- Как насчет мести?
Вечером Айлиш прокралась в материну спальню. Для мести, задуманной Гамзой, необходимы были материны волосы. Их требовалось сжечь, читая молитвы наоборот в час черного козла - после заката. В общем, волосы Айлиш намеревалась снять с расчески, которая обычно лежала на тумбочке. Отец еще не вернулся, мать рассерженно громыхала посудой на кухне - риск почти минимальный. Шкаф, мудрый старый шкаф. В комнате стояла старинная этажерка - тоже эмаль, старинная облупившаяся эмаль, на стеллаже стояли книги - старые и новые. Старые – это значит пятидесятых годов. Зачитанные жирные страницы какого-нибдуь «лениздата», учебники. Небольшие гравюрой с европейскими пейзажами в закопченных на солнце рамках, корни вишни на верстаке, фиалки и еще один пришпиленный к штукатуреной стене ковер. Распятый унылый ковер, с некогда затейливыми узорами, выгоревший на солнце. Кроватью. Хорошая кровать - не панцирная сетка. Широкая кровать. На которой мать с отцом сотворили Хона, ее, всех девочек. С сосновыми изразцами, столбиками - немного продавленная кровать, застеленная вязаными бабушкой простынями. Помятыми. Рядом разложены клубки материного вязания, на другой стене - овальное зеркало, тоже задымленное и подкопченное, старинное и в оправе из темного дерева большая вытканная картина - гобелен. Тот самый, сказочный – с драконом, летящим по синему-синему небу. Его выткала мать, он вошел в ее приданое. Кое какие безделушки из стекла или деревянные - просто красиво. У дверного проема под занавесями (дверей не было, были завеси) кошачьи миски. Красивые материны национальные платья. Ее же книги по искусству родного края. Четки. Коран в кожаной обложке на тумбочке. Внезапно Айлиш захотелось сорвать со стены ковер и затоптать его, разбить мамины безделушки, порвать гобелен с драконом, и с наслаждением вырывать одну за другой страницы из этой книги. А еще захотелось немедленно упасть на колени и молиться о своей загубленной душе. Захотелось расплакаться на груди матери – груди, которая когда-то вскормила ее, Айлиш, своим молоком. Захотелось надавать матери пощечин – по щекам, наотмашь: за те, которыми мать сама награждала своенравную дочь.
Айлиш хотела заплакать и закричать от гнева. Она пыталась унять себя, но вдруг заслышались шаги. Айлиш быстро залезла в шкаф, задохнулась среди переложенных молью и полынью (от мышей) материных платьев, задержала дыхание и затихла.
В комнате были двое. Один остановился у дверного прохода. Другой (другая?) прошел в центр комнаты.
- Закрой занавеси, - послышался голос, мужской и незнакомый, приятный, горловой и какой-то опасный. Источающий угрозу.
- Зачем же? Пусть все видят!
- Нет! Ты не понимаешь! Это мои дети. Боз…
Боз, что значит «сокол»: так звали отца Айлиш. Но это определенно был не он.
- Боза здесь нет.
- Нет, все же закрой.
Занавеси зашуршали по полу - дверь закрылась. Айлиш боялась даже вдохнуть немного воздуха - она находилась внутри какой-то ужасной. Отвратительной тайны. Как будто это был отвратительный сон, и она падала куда-то в темноту, барахтаясь в мокрых липких простынях.
- Знаешь, - скрипнула кровать, Айлиш представила, как мать уселась на нее и принялась беспокойной рукой разглаживать складки на покрывале. – Моя Айлиш сегодня сбила насмерть собаку. Это животное было уже мертвым. Когда она заявилась с ним на кухню. Собаки - порождения демона. Ты же сам это знаешь. Дурное предзнаменование.
- Ты ее била? - не вопрос - утверждение.
- Нет… не совсем, - кровать скрипнула еще раз, незнакомец присел рядом с Акылай. -
Я ее назвала грязной тварью и ударила по лицу. Она плюнула мне под ноги и убежала. Я… Я не знаю, как поступить.
- Выпори как следует. Дрянная девчонка должна знать свое место. Ей захотелось развлечений - свободы. Нет! – Голос звучал уже почти угрожающе, Айлиш распирало от злобы и страха, - выдай замуж. У девчонки же есть жених?
Последовало короткое, обрывочное, как лист с осеннего дерева, как листок отрывного календаря, молчание, и Айлиш поняла, что мать кивнула.
- Таурат с нашей улицы?
Снова предполагаемый кивок.
- Одной проблемой будет меньше. Ее быстро обуздают.
Дальше ничего не было. Просто благопристойная тишина. Айлиш мучилась, пытаясь предположить, за какие места этот урод трогает ее мать, сопротивляется ли та. Рассудок подсказывал ей, что при подобных действиях был бы шум (как, например у Хона с Чини). Но тут - тишина. Удушающая, липкая, омерзительная тишина. Айлиш хотелось кричать от ужаса. Возможно, они просто сидели на кровати и смотрели друг другу в глаза ( с ненавистью? Пониманием? Ужасом? Любовью?), но Айлиш думала, что лучше бы он насиловал ее. Лучше бы она билась в муках, стонала (как Чини) от счастья и горечи, от раздирающей душу сладости и ужаса… Лучше бы он заламывал ей руки на кровати (священной кровати!) матери с отцом. Но ничего не было. Тишина. Потом он встал и вышел, мать осталась сидеть. А через какое-то время вышла и она. Занавеси отодвинули (снова шорох ткани по обскобленным доскам пола), комната опустела. Тишина перестала быть такой же гнетущей. Айлиш подождала еще какое-то время. Потом выбралась из шкафа. Она парой шагов пересекла страшную комнату и выскочила за дверь.
Во сне ее влекло что-то тяжелое и дремучее, она бежала во сне, убегала от кого-то или чего-то томилась горестным ожиданием. Потом просыпалась, словно выныривала на поверхность, сбрасывала с себя намокшие от пота и жары простыни, какое-то время лежала в одной рубашке, глядя в никуда или в потолок, с которого медленно осыпалась старая потрескавшаяся штукатурка, прислушивалась к своему медленно успокаивающемуся сердцу, потом вставала, босиком по дощатому полу с наброшенными на них вязаными бабушкой ковриками, выходила в сени, а потом во двор и какое-то время стояла по щиколотку в росистой траве, нюхала жаркий ночной воздух, который, как далекий прибой, доносил до нее несколько глотков прохлады. Айлиш медленно вдыхала в себя запахи ночи: запахи пыли, степи, собственного едкого пота, отзвучавшей зари, полыни, чертополоха и машинного масла, запах рассвета. Ветра не было. Ее ночная рубашка казалась белым пятном, черные волосы липли к лоснящемуся от пота лбу, она тихо возвращалась, стараясь не скрипеть старыми половицами, чтобы ненароком никого не разбудить, и еще долго лежала, широко-широко открыв глаза и утонув головой в подушке.
А потом она растолкала Гамзу и рассказала ей все. Сестра сидела на краешке кровати и слушала - в темноте только квадрат света под окном и ее мерцающие зрачки.
На следующее утро отец выволок мать за волосы из дома. Через тот самый кухонный проем, где всегда пахло ее стряпней, травами, медом, которым она услащала лепешки. Она упала в пыль, красивые чистые волосы с благородной проседью растрепаны, халат выпачкан пылью. Соседи выползли поглазеть на новое событие. Так и стояли - кто с сочувствием прижал руку ко рту, кто с осуждением хмурил брови, всем было страшно интересно: что будет дальше.
Боз кинул в жену камень, первый попавшийся в руку пыльный булыжник. Тот попал матери в щеку и рассек ее. Тонкая струйка крови потекла по нижнему уголку рта в скупую дорожную пыль. Айлиш, Гамза и прочие застыли на пороге. Чини тихо плакала, а Хон обнимал ее за плечи.
- Она мне больше не жена! - Закричал Боз, поднимая голову к безоблачному небу, с которого скалился все тот же дракон с гобелена.
Потом все разошлись, покачивая головой, подавляя крик, переговариваясь шепотом. А несчастная Акылай все так же лежала в пыли. Из уголков глаз сочились струйки теплых соленых слез. Айлиш думала. Что среди этих людей был и он. Тот, кто вчера был в материной комнате.
Айлиш нашла Гамзу, схватила ту за патлы и, намотав на руку ремень для коновязи, выпорола сестру до крови. Гамза орала и плакала, умоляла ее отпустить, проклинала и снова орала. Осатаневшая Айлиш, задыхаясь от ярости с потным красным лицом снова и снова била ее ремнями, пачкаясь в сестриной крови. Потом Хон остановил ее, с силой схватив за руку.
Айлиш собрала вещи и уехала вместе с матерью на первом же автобусе. Вначале в Душанбе, оттуда, получив визу, в Москву. Полгода они в холодной Москве скитались по съемным квартирам, перебиваясь редкими кусками хлеба. Через полгода Айлиш (нет, Лиза, уже Лиза) встретила Егора.
Дина Бурсакова, 16 лет, Новосибисрк
Рейтинг: 1
Комментарии ВКонтакте
Комментарии
Добавить сообщение
Связаться с фондом
Вход
Помощь проекту
Сделать пожертвование через систeму элeктронных пeрeводов Яndex Деньги на кошeлёк: 41001771973652 |