Деревня
Слышите треск поленьев в печке? Не пугайтесь, это лопается смола на сухих сосновых дровах. Конечно, это непривычно, но только представьте себе, то родное тепло, что разливается по гудящей от жара печке. Прислонитесь к оштукатуренной стенке печки, и вы почувствуете пульсирование ее горячего нутра. Через ваши руки тепло проникает в сердце и разгоняет тьму. Ту тьму, что скопилась в темных углах комнаты и смотрит на вас, и ту тьму, что скопилась в углах вашей души. Я, вот, всегда, когда был еще совсем маленьким, любил свою Печку! Она может гудеть, как рассерженный улей диких пчел (ах, какой у них кристальный мед!), может молчать холодом, неотзывчивым холодом, если ее забыли, может шуршать осенними листьями, искриться первым крохотным робким огоньком и чуть ли не разрываться от неистового завораживающего пламени… Печка — мой дом, мое все. Печка и Дом. Я вижу их испокон веков, они навеки в моей памяти. Да и вашей тоже.
Помню, как его строили. Как Бабка еще, загадывая, кровью черной курицы на хорошую жизнь окропляла дом и Печку, и Керосинку дедову, с которой он никогда не расставался, и Несломленную Черемуху, еще росток маленький… Только вот померла Бабка, на следующее лето, да. А их сын привел в Дом жену — девицу пригожую, статную.
Я любил летними вечерами, когда душное марево окутывает воздух, и вдалеке мерцают рассеянно звезды, а листья черемухи полны прозрачной истомы, сидеть за Печкой, журчащей медленно и спокойно, как сытый кот, слышать стук прялки, длинные задушевные песни самих прядильщиц, ловко сучивших кудель. Да и сам я подпевал длинными серенадами про любовь, про осенние листья, про мерцанье луны. Их было трое дочерей, Лиина, Глаша и Рэя. Глаша и Рэя были близняшками, Лиина на два года их старше. Стройные, с волосами цвета спелого ржаного снопа и сияющими голубыми глазами. Помню еще крохотными девчонками они, набегавшись за день в пронизанном солнцем лесу, приходили усталые домой, разгоряченные, румяные, с сияющими от счастья глазами. Садились возле Печки и расплетали длинные косы, клали на лавку венки, сплетенные из гибких стеблей нивяника — ромашки качали головками, душица дарила своей неповторимый запах, подмигивал золотом зверобой, нежно оплетал их мышиный горошек. В лукошках, что они оставляли в сенях, откуда так заманчиво и интригующе пахло прелой листвой, сеном, смолой, прохладой, керосином, в свете лампадки сияли ягоды брусники, черники, клюквы, клубники, костяники — словом, всего, что можно найти среди полей и лесов. Потом они чистили грибы — сухие пахучие грузди, маслята, с налипшими на шляпку хвоинками, волнушки, рыжики, сыроежки, недотроги—лисички и благородные пузатые белые! Я слышал эти запахи — хруст гибких ветвей, зеленых, особенно на фоне белого зимнего снега кустиков брусники, красные ягоды.
Зимы сменяли лета, больше не бегали девчонки в простых рубашонках, пели задушевные длинные песни, грустили, молча, смотрели в окно, а сердечко — точно птичка певчая так и бьется в клетке тесной. Влюбились, понятно. Потом Лиина ушла со двора, прощально скрипнула калитка, веселые песни и пляски, свадьба. Все веселились, а мне казалось грустным, что не услышу я более ее нежного певучего голоса, не будет она более плести, прислонившись к печке замысловатое кружево. И вновь зашуршали осенние листья. Вот и Рэю увели. Вот и зима, холода. Только Глаше одной, меньшой, жажды знаний было подавай — сбежала она. Однажды собрала чемодан, села на лавку, вздохнула прощально разок, погладила пузатый бок Печки, сунула в карман ладанку и растворилась в ночи — только черемуха за окном хлестала ветвями, да волком заливалась вьюга. Аукнулось Глашеньке родительское позволение. Не было от нее ни слуху, ни духу, осиротели отец и мать, седыми стали их волосы. А про Глашу ничего не известно — надеялся я тогда, дошла до города девочка, дошла, а не замерзла в снегах по дороге.
А безжалостный календарь листал и листал, снова шуршали осенние листья. Лиина родила троих, счастливо жила с мужнею семьей, пряла, песни Рода пела, только далеко, видела ее старая Печка, не слышала Черемуха в саду. А Рэя… Рэя несчастная. Следующей осенью отошла, первенца рожая. Горевала Черемуха, не было цветов на ней три года, лишь стонала зимними вьюгами, сокрушалась о загубленной девичьей жизни.
А потом… Потом пришла революция. Она пришла, как взрыв — эпицентром были столичные округи, затем все дальше и дальше расползалась ударная волна по всей России — Матушке. Докатилась и до нашей деревушки, горными отрогами докатилась, и гневно стонала черемуха, не желая сгибаться под чужим топором. И приехала Глашка. Думали, замерзла в снегах, нет, не замерзла. Она была в очках, для вида, а не для зрения, косу свою золотую остригла, криком читала новые проповеди, носила мешковатую кожаную куртку, мужские штаны. Она приказывала — и долгим вздохом обрушилась церковь, замолкли навсегда ее колокола, приказывала, и старухи плакали над иконами, костьми на них ложились, в кровь разбивались, а волокли—таки к костру; она приказывала — и неугодные топли в болоте. А потом пришли белые. Глашка бежала в леса, сгинула в болотах, а кто знает — может, выжила? Пособников ее расстреляли — единственная площадь в деревне, ни разу не видавшая такого, впитала в себя кровь алую. Потом снова — красные. Во второй раз площадь познала свист пуль, рвущих плоть, и долгий предсмертный вздох. Как будто острый топор все глубже и глубже врезался в старый мозолистый ствол Черемухи. Потек, струясь тягучий сок, стонали раскидистые ветви, сотрясалась сломленная Черемуха, корчилась на земле, никогда цветы на ее ветвях не станут более ягодами, не зашуршат ее листья по траве, не будет она молча выстаивать в завывающую вьюгу. Черемуха лежит на земле, мертвая, как живая. Еще живая, но уже мертвая.
Умерли, дед с бабкой осиротел дом, некому было затеплить свечку в горнице, смести с порога наметавшие листья. Лишь молча, стояла Печка, да пень на дворе — остов Несломленной Черемухи. И некому было петь длинные песни Рода.
Потом возродилось, как после зимней спячки потек по порам живительный сок. И затеплились несмелые робкие листочки на пне Черемухи. Пришли сюда жить внуки Лиинины. Они смеются, играют в сенях, показывают на дедушкину Керосинку пальцами, а бабушка Лиина смеется, мелькают спицы, добрый совсем не старческий взгляд, в Красном Углу теплиться свечка, освещая нимбы святых, гудит Печка, над окном простирает ветви — танцуют зеленые листочки в золотом солнечном свете — новая Несломленная Черемуха…
Помню, как его строили. Как Бабка еще, загадывая, кровью черной курицы на хорошую жизнь окропляла дом и Печку, и Керосинку дедову, с которой он никогда не расставался, и Несломленную Черемуху, еще росток маленький… Только вот померла Бабка, на следующее лето, да. А их сын привел в Дом жену — девицу пригожую, статную.
Я любил летними вечерами, когда душное марево окутывает воздух, и вдалеке мерцают рассеянно звезды, а листья черемухи полны прозрачной истомы, сидеть за Печкой, журчащей медленно и спокойно, как сытый кот, слышать стук прялки, длинные задушевные песни самих прядильщиц, ловко сучивших кудель. Да и сам я подпевал длинными серенадами про любовь, про осенние листья, про мерцанье луны. Их было трое дочерей, Лиина, Глаша и Рэя. Глаша и Рэя были близняшками, Лиина на два года их старше. Стройные, с волосами цвета спелого ржаного снопа и сияющими голубыми глазами. Помню еще крохотными девчонками они, набегавшись за день в пронизанном солнцем лесу, приходили усталые домой, разгоряченные, румяные, с сияющими от счастья глазами. Садились возле Печки и расплетали длинные косы, клали на лавку венки, сплетенные из гибких стеблей нивяника — ромашки качали головками, душица дарила своей неповторимый запах, подмигивал золотом зверобой, нежно оплетал их мышиный горошек. В лукошках, что они оставляли в сенях, откуда так заманчиво и интригующе пахло прелой листвой, сеном, смолой, прохладой, керосином, в свете лампадки сияли ягоды брусники, черники, клюквы, клубники, костяники — словом, всего, что можно найти среди полей и лесов. Потом они чистили грибы — сухие пахучие грузди, маслята, с налипшими на шляпку хвоинками, волнушки, рыжики, сыроежки, недотроги—лисички и благородные пузатые белые! Я слышал эти запахи — хруст гибких ветвей, зеленых, особенно на фоне белого зимнего снега кустиков брусники, красные ягоды.
Зимы сменяли лета, больше не бегали девчонки в простых рубашонках, пели задушевные длинные песни, грустили, молча, смотрели в окно, а сердечко — точно птичка певчая так и бьется в клетке тесной. Влюбились, понятно. Потом Лиина ушла со двора, прощально скрипнула калитка, веселые песни и пляски, свадьба. Все веселились, а мне казалось грустным, что не услышу я более ее нежного певучего голоса, не будет она более плести, прислонившись к печке замысловатое кружево. И вновь зашуршали осенние листья. Вот и Рэю увели. Вот и зима, холода. Только Глаше одной, меньшой, жажды знаний было подавай — сбежала она. Однажды собрала чемодан, села на лавку, вздохнула прощально разок, погладила пузатый бок Печки, сунула в карман ладанку и растворилась в ночи — только черемуха за окном хлестала ветвями, да волком заливалась вьюга. Аукнулось Глашеньке родительское позволение. Не было от нее ни слуху, ни духу, осиротели отец и мать, седыми стали их волосы. А про Глашу ничего не известно — надеялся я тогда, дошла до города девочка, дошла, а не замерзла в снегах по дороге.
А безжалостный календарь листал и листал, снова шуршали осенние листья. Лиина родила троих, счастливо жила с мужнею семьей, пряла, песни Рода пела, только далеко, видела ее старая Печка, не слышала Черемуха в саду. А Рэя… Рэя несчастная. Следующей осенью отошла, первенца рожая. Горевала Черемуха, не было цветов на ней три года, лишь стонала зимними вьюгами, сокрушалась о загубленной девичьей жизни.
А потом… Потом пришла революция. Она пришла, как взрыв — эпицентром были столичные округи, затем все дальше и дальше расползалась ударная волна по всей России — Матушке. Докатилась и до нашей деревушки, горными отрогами докатилась, и гневно стонала черемуха, не желая сгибаться под чужим топором. И приехала Глашка. Думали, замерзла в снегах, нет, не замерзла. Она была в очках, для вида, а не для зрения, косу свою золотую остригла, криком читала новые проповеди, носила мешковатую кожаную куртку, мужские штаны. Она приказывала — и долгим вздохом обрушилась церковь, замолкли навсегда ее колокола, приказывала, и старухи плакали над иконами, костьми на них ложились, в кровь разбивались, а волокли—таки к костру; она приказывала — и неугодные топли в болоте. А потом пришли белые. Глашка бежала в леса, сгинула в болотах, а кто знает — может, выжила? Пособников ее расстреляли — единственная площадь в деревне, ни разу не видавшая такого, впитала в себя кровь алую. Потом снова — красные. Во второй раз площадь познала свист пуль, рвущих плоть, и долгий предсмертный вздох. Как будто острый топор все глубже и глубже врезался в старый мозолистый ствол Черемухи. Потек, струясь тягучий сок, стонали раскидистые ветви, сотрясалась сломленная Черемуха, корчилась на земле, никогда цветы на ее ветвях не станут более ягодами, не зашуршат ее листья по траве, не будет она молча выстаивать в завывающую вьюгу. Черемуха лежит на земле, мертвая, как живая. Еще живая, но уже мертвая.
Умерли, дед с бабкой осиротел дом, некому было затеплить свечку в горнице, смести с порога наметавшие листья. Лишь молча, стояла Печка, да пень на дворе — остов Несломленной Черемухи. И некому было петь длинные песни Рода.
Потом возродилось, как после зимней спячки потек по порам живительный сок. И затеплились несмелые робкие листочки на пне Черемухи. Пришли сюда жить внуки Лиинины. Они смеются, играют в сенях, показывают на дедушкину Керосинку пальцами, а бабушка Лиина смеется, мелькают спицы, добрый совсем не старческий взгляд, в Красном Углу теплиться свечка, освещая нимбы святых, гудит Печка, над окном простирает ветви — танцуют зеленые листочки в золотом солнечном свете — новая Несломленная Черемуха…
Дина Бурсакова, 15 лет, Новосибисрк
Рейтинг: 0
Комментарии ВКонтакте
Комментарии
Добавить сообщение
Связаться с фондом
Вход
Помощь проекту
Сделать пожертвование через систeму элeктронных пeрeводов Яndex Деньги на кошeлёк: 41001771973652 |