***
***
– Петерс, дайте препарат.
– Он готов, герр доктор.
– Мне нужна эта премия, Петерс, мне необходим этот эксперимент. Всё проверьте.
– Идеально, герр доктор. Как же это невероятно звучит – запечатление момента ослепления на сетчатке осплемляемого. Прямо фотография какая-то! Как вы думаете, мое имя укажут при награждении?
– Замолчи. Не отвлекайся. Пусть вводят.
Абеля, девятилетнего, беззащитного, напуганного, бледного, затащили в тесную комнату с грязно-голубыми стенами. Свет лампочки назойливо бил в глаза, будто огромный белый палец, которым охранник ткнул Абеля в щеку. Лицо доктора было спокойным. «Не бойся докторов, они всегда желают тебе лишь добра», - звучал в голове у Абеля мамин голос. Да, добра. Но только я ничуть не болен. Зачем же мне доктор? Охранники вышли. Абель сел в кресло.
– Сейчас ты будешь подробно говорить, что видишь. Понял?
Конечно, буду. Докторам нужно верить. Так говорила мама. Она погибла еще месяц назад, но Абель, конечно, не мог знать об этом.
Доктор причмокнул губами и склонился над Абелем, слегка высунув язык от напряжения. Абелю почему-то стало невероятно смешно. Смешной доктор. Точно – добрый.
– Сиди смирно, свинья!
Волны, растекшиеся от подзатыльника, передались куда-то в живот. Странный доктор. Абель запрокинул голову. Доктор вновь причмокнул, наклонился, высунул язык, поднес к глазам Абеля пипетку, и тут… Картинка замерла перед глазами Абеля: эти грязные стены, назойливая лампа, жилистые руки доктора остановились и уже могли сдвинуться. Они остались с ним навек.
– Видишь это?
Молчание.
– Что ты видишь?
Тишина.
– Отвечать, свинья!
====================================================================
– Абель, сколько можно спать?
Он открыл глаза. Непонятно, зачем, по какой-то древней привычке, не забытой за шестьдесят лет беспросветной слепоты, он вновь и вновь открывал глаза, просыпаясь. Знакомая картина. Арктически-голубые стены, ледяная лампочка, доктор, от которого веяло холодной немецкой надежностью – Sicherheit.
Что-то деревянно-твердое. Угол тумбочки. Тапочки. Неудобно. Ах да, не та нога. Всё, в путь. Стена-стена-шкаф-налево-дверь-раковина. Эту «Одиссею» Абель проделывал каждый день. Раковина-направо-дверь-стена-стена-кухня.
Абелю повезло. В Америке он встретил Молли. Наверное, она была красивой. А может быть, и нет. Но для Абеля она всегда была голубыми стенами и желтозубым доктором. Молли была медсестрой, тогда, там, в Америке, и у неё был удивительный голос. Хрипловатый такой. И с надрывом. Как у мамы. Абель любил маму. Мама была крепостью. От неё веяло надежностью – не той жестокой Sicherheit, но теплой, заботливой, той, которую ощущает цыпленок под крылом курицы во время грозы. Абель любил всё, что напоминало маму: Молли, помидоры, официантку в баре и прикосновение шерсти к шее. Молли скорее жалела, чем любила Абеля. Она часто изменяла ему, и он, конечно, знал об этом, но не возражал.
Абель сел за стол и принялся рассматривать. Его необычная слепота подарила ему интересный способ времяпрепровождения – разглядывать. В жизни мы замечаем невероятно малую часть того, что нас окружает, Абель же на протяжении всех этих шестидесяти лет продолжал разглядывать один далекий момент прошлого, и каждый день замечал в нём что-то новое, и открывал тот ужасный миг во всей его полноте и бесконечности. Больше всего Абель любил отражение в очках доктора – себя, маленького, изможденного, съежившегося. Он смотрел и думал, как он изменился за эти годы. На стене бликами сиял портрет Гитлера. Своими сверлящими глазами вождь смотрел куда-то мимо. В счастливое будущее своей нации, манившее огнями факелов и трепетом знамен на ветру. У каждого свои представления о счастливом будущем. И из-за таковых представлений Гитлера у Абеля теперь вовсе не могло быть никаких представлений. Кроме голубых стен. И желтозубого доктора.
Так и сидел Абель целый день, вглядываясь в осколки прошлого и дожидаясь вечера, самого счастливого времени его суток. Вечером к Абелю приходил Билли, брал его под руку и вёл в паб. Абель был рад другу. Билли в детстве обварил себе лицо, и поэтому окружающие его избегали – они боятся таких людей, будто думают, что подобное уродство может оказаться заразным.
Виски обжигало горло, заботливой теплотой разливаясь по всем закоулкам тела-лабиринта, на время прогоняя холод вечно-голубой комнаты. Можно было часами сидеть здесь, вдыхая сивушные масла, терпкий сигаретный дым и испарения человеческих тел, вслушиваясь в похабные анекдоты, перебиваемые запутанными мелодиями и звоном кружек, причудливо сплетавшимися в ощущение счастья. О да, если бы счастье можно было выразить звуком, то это был бы не звон хрустальных ангельских крыльев и даже не песни соловьев, а вечернее трактирное месиво. Абель зажмуривался и жил звуками, запахами, ощущениями, но никак не комнатой с голубыми стенами. Лишь в пабе и – порой – во сне он мог скрыться от неё.
Увы, всё имеет обыкновение заканчиваться. Паб закрывался за полночь. Дорогу домой освещали фонари. Демонами казались тускло очерченные их светом доктор, Гитлер и сама вневременная комната. Абель терпеть не мог эту дорогу. Но она была лишь испытанием на пути к самому неземному блаженству. Ко сну. К миру, где росла клубника в саду, где мама вязала кусачие шерстяные свитера и пела хрипловатые колыбельные. Где никто не стремился к искрящемуся будущему и не уничтожал чужое настоящее, ведь, казалось, все были довольны и ничего большего не требовали. Здесь светило солнце, а не визжаще-холодная лампочка.
Прощайте, лампочка, доктор, ненаглядные мои! Вы продолжите высасывать мою кровь завтра. А сейчас моё время. Я счастлив. А вы – смотрите на меня, режьтесь, обжигайтесь моим счастьем! Я – ваша темница. Моё ночное блаженство – ваши адские муки. Вы положили свою жизнь в борьбе за моё горе, а я буду счастлив здесь и сейчас. И он продолжал кружиться в хороводе клубники, шерсти, детства и мамы до самого утра.
– Петерс, дайте препарат.
– Он готов, герр доктор.
– Мне нужна эта премия, Петерс, мне необходим этот эксперимент. Всё проверьте.
– Идеально, герр доктор. Как же это невероятно звучит – запечатление момента ослепления на сетчатке осплемляемого. Прямо фотография какая-то! Как вы думаете, мое имя укажут при награждении?
– Замолчи. Не отвлекайся. Пусть вводят.
Абеля, девятилетнего, беззащитного, напуганного, бледного, затащили в тесную комнату с грязно-голубыми стенами. Свет лампочки назойливо бил в глаза, будто огромный белый палец, которым охранник ткнул Абеля в щеку. Лицо доктора было спокойным. «Не бойся докторов, они всегда желают тебе лишь добра», - звучал в голове у Абеля мамин голос. Да, добра. Но только я ничуть не болен. Зачем же мне доктор? Охранники вышли. Абель сел в кресло.
– Сейчас ты будешь подробно говорить, что видишь. Понял?
Конечно, буду. Докторам нужно верить. Так говорила мама. Она погибла еще месяц назад, но Абель, конечно, не мог знать об этом.
Доктор причмокнул губами и склонился над Абелем, слегка высунув язык от напряжения. Абелю почему-то стало невероятно смешно. Смешной доктор. Точно – добрый.
– Сиди смирно, свинья!
Волны, растекшиеся от подзатыльника, передались куда-то в живот. Странный доктор. Абель запрокинул голову. Доктор вновь причмокнул, наклонился, высунул язык, поднес к глазам Абеля пипетку, и тут… Картинка замерла перед глазами Абеля: эти грязные стены, назойливая лампа, жилистые руки доктора остановились и уже могли сдвинуться. Они остались с ним навек.
– Видишь это?
Молчание.
– Что ты видишь?
Тишина.
– Отвечать, свинья!
====================================================================
– Абель, сколько можно спать?
Он открыл глаза. Непонятно, зачем, по какой-то древней привычке, не забытой за шестьдесят лет беспросветной слепоты, он вновь и вновь открывал глаза, просыпаясь. Знакомая картина. Арктически-голубые стены, ледяная лампочка, доктор, от которого веяло холодной немецкой надежностью – Sicherheit.
Что-то деревянно-твердое. Угол тумбочки. Тапочки. Неудобно. Ах да, не та нога. Всё, в путь. Стена-стена-шкаф-налево-дверь-раковина. Эту «Одиссею» Абель проделывал каждый день. Раковина-направо-дверь-стена-стена-кухня.
Абелю повезло. В Америке он встретил Молли. Наверное, она была красивой. А может быть, и нет. Но для Абеля она всегда была голубыми стенами и желтозубым доктором. Молли была медсестрой, тогда, там, в Америке, и у неё был удивительный голос. Хрипловатый такой. И с надрывом. Как у мамы. Абель любил маму. Мама была крепостью. От неё веяло надежностью – не той жестокой Sicherheit, но теплой, заботливой, той, которую ощущает цыпленок под крылом курицы во время грозы. Абель любил всё, что напоминало маму: Молли, помидоры, официантку в баре и прикосновение шерсти к шее. Молли скорее жалела, чем любила Абеля. Она часто изменяла ему, и он, конечно, знал об этом, но не возражал.
Абель сел за стол и принялся рассматривать. Его необычная слепота подарила ему интересный способ времяпрепровождения – разглядывать. В жизни мы замечаем невероятно малую часть того, что нас окружает, Абель же на протяжении всех этих шестидесяти лет продолжал разглядывать один далекий момент прошлого, и каждый день замечал в нём что-то новое, и открывал тот ужасный миг во всей его полноте и бесконечности. Больше всего Абель любил отражение в очках доктора – себя, маленького, изможденного, съежившегося. Он смотрел и думал, как он изменился за эти годы. На стене бликами сиял портрет Гитлера. Своими сверлящими глазами вождь смотрел куда-то мимо. В счастливое будущее своей нации, манившее огнями факелов и трепетом знамен на ветру. У каждого свои представления о счастливом будущем. И из-за таковых представлений Гитлера у Абеля теперь вовсе не могло быть никаких представлений. Кроме голубых стен. И желтозубого доктора.
Так и сидел Абель целый день, вглядываясь в осколки прошлого и дожидаясь вечера, самого счастливого времени его суток. Вечером к Абелю приходил Билли, брал его под руку и вёл в паб. Абель был рад другу. Билли в детстве обварил себе лицо, и поэтому окружающие его избегали – они боятся таких людей, будто думают, что подобное уродство может оказаться заразным.
Виски обжигало горло, заботливой теплотой разливаясь по всем закоулкам тела-лабиринта, на время прогоняя холод вечно-голубой комнаты. Можно было часами сидеть здесь, вдыхая сивушные масла, терпкий сигаретный дым и испарения человеческих тел, вслушиваясь в похабные анекдоты, перебиваемые запутанными мелодиями и звоном кружек, причудливо сплетавшимися в ощущение счастья. О да, если бы счастье можно было выразить звуком, то это был бы не звон хрустальных ангельских крыльев и даже не песни соловьев, а вечернее трактирное месиво. Абель зажмуривался и жил звуками, запахами, ощущениями, но никак не комнатой с голубыми стенами. Лишь в пабе и – порой – во сне он мог скрыться от неё.
Увы, всё имеет обыкновение заканчиваться. Паб закрывался за полночь. Дорогу домой освещали фонари. Демонами казались тускло очерченные их светом доктор, Гитлер и сама вневременная комната. Абель терпеть не мог эту дорогу. Но она была лишь испытанием на пути к самому неземному блаженству. Ко сну. К миру, где росла клубника в саду, где мама вязала кусачие шерстяные свитера и пела хрипловатые колыбельные. Где никто не стремился к искрящемуся будущему и не уничтожал чужое настоящее, ведь, казалось, все были довольны и ничего большего не требовали. Здесь светило солнце, а не визжаще-холодная лампочка.
Прощайте, лампочка, доктор, ненаглядные мои! Вы продолжите высасывать мою кровь завтра. А сейчас моё время. Я счастлив. А вы – смотрите на меня, режьтесь, обжигайтесь моим счастьем! Я – ваша темница. Моё ночное блаженство – ваши адские муки. Вы положили свою жизнь в борьбе за моё горе, а я буду счастлив здесь и сейчас. И он продолжал кружиться в хороводе клубники, шерсти, детства и мамы до самого утра.
Круглякова Мария, 15 лет, Москва
Рейтинг: 9
Комментарии ВКонтакте
Комментарии
Добавить сообщение
Антикус
Совершенно верно! Замечательное что-то в этом рассказе.
Совершенно верно! Замечательное что-то в этом рассказе.
Настя
Понравился стиль изложения, подбор слов. Картинка перед глазами...
Понравился стиль изложения, подбор слов. Картинка перед глазами...
Связаться с фондом
Вход
Помощь проекту
![]() |
Сделать пожертвование через систeму элeктронных пeрeводов Яndex Деньги на кошeлёк: 41001771973652 |



