От имени дождя
Не в том ли есть смысл смерти, чтобы мы между собою сближались?
(с) М.М. Пришвин
Говорят только люди. Всегда и обо всём. Они – существа, постоянно себя с другими сравнивающие и в этом сравнении целиком живущие, преуспевая и бедствуя только в рамках его. Говорят и про меня, что я свободен. Но нет рядом со мной никого похожего на меня и равного мне, который был бы несвободен. Поэтому я своей свободы не чувствую. Ещё говорят, что я одинок. Что такое одиночество я понял, глядя на людей, – это когда ты, изначально устроенный как часть чего-то большого и целого, отламываешься от этого целого и от остальных частей. Поэтому я не могу быть одиноким, ведь я сам – целое.
Везде я одинаков, но всюду многообразен и всё из-за людей. Лил себе и лил, когда их не было, а как появились, я тут же научился многому: плакать об их горестях, радоваться их счастью, быть тёплым или холодным, опять же, для них. Вообще люди страшные себялюбцы: не видят, не понимают, что я-то всё один, приписывая мне невесть что. Однако, признаюсь, не всегда я от людей отстранён. Интересно бывает мне их читать. Попадаются, конечно, такие скрытные типы, которых ну ни как не прочесть. А что ж? Значит читать в них нечего! Перед людьми пытаться что-то сокрыть это одно, не иметь ничего к сокрытию – совсем другое. Обычно, после того как прочту такую пустышку, долго не хочется потом читать.
Ещё больше, чем пустышки, портят настроение люди, у которых внутри грязь.
Я привык наводить порядок. Прольюсь на поселение людей – пыль с домов и улочек стряхну, прольюсь в вольном месте – растениям и зверью напиться дам. Бывает, конечно, разозлюсь, разольюсь, много живого погублю, зато какой порядок в этом месте наводится после! Нет, я не люблю живое губить. Куда занесёт меня ветер, там и лью, специально мест не выбираю. Но стоит набедокурить в месте, заселённом людьми, и вот там-то после наводиться порядок! Конечно, люди могли его гораздо раньше в этом месте начать наводить, а ещё лучше, как-нибудь обезопасить поселение от меня и других стихий, ну, или, если этого никак нельзя, на другое место перейти… Во всяком случае, своими ли силами, с другими ли стихиями вместе или руками людей, я кое-как справляюсь. Отовсюду счищаю грязь, только вот в души людей залезть не под силу мне, чтобы их тоже от грязи избавить. А ведь я вижу эту грязь! Что ж толку, что я людей читать умею? Читать – не чистить.
В тот день, ветер куда-то страстно меня влёк и я, покорившись ему, оказался в одном из городов, той земли, которую как только люди разных мест не зовут, но здесь зовут «Россия». Так много есть городков и стран, так они друг на друга не похожи, что мне сложно вспомнить, чем именно они не похожи. Вот и этот русский город как все, тем, что многим от остальных мест отличен. Хрупкий, почти хрустальный в центре, по окраинам он, как это часто бывает с городами, грузен и беспомощен в своей простоте.
Ветер, помниться, выл тогда так, своим волнующим, витиеватым голосом, что понял я: неспроста меня он сюда приволок. Что-то случилось здесь. Захотелось разобраться, слететь, прочитать внизу, в людях, то, чего не может внятно объяснить мне эмоциональный, бывший всегда восприимчивей к людским страданиям, чем я, а может даже, чем сами люди, ветер. И я пролился.
По лицу девчонки с зонтиком часто-часто были рассыпаны веснушки, а надменный взгляд ещё недавно заплаканных глаз со снисхождением наблюдал за вертевшимися вокруг подружками и за мной. Нацепив с утра на шейку шарф, с названием давно и горячо любимой (со вчерашнего дня) команды, она весь школьный день прилюдно плакала, заламывала руки, кричала, капризничала перед учителями и только теперь, после школы, могла отдохнуть от скорби. Она не просто смеялась, она ржала над, признаться, не очень смешными шутками приятельниц, уже, кажется, позабыв о том, что заядлой болельщице, какой она назвалась с утра, после такого горя смеяться не подобает.
Я больше ничего не прочитал в ней. Пустышка. Однако приятельницей лицемерки, понурой, высокой, но сегодня сгорбившейся и оттого кажущейся маленькой, я не мог начитаться. При ней не было ни значков, ни ленточек, ни шарфиков – название родной команды, о которой большинство людей знало, но почитать которую начало слишком поздно, было у неё в душе. В ней я прочёл и жалость, и любовь, и веру в то, что она сегодня так грустит не одна, и желание обнять любого незнакомца, грустящего так же. И чувство вины, пришедшее с осознанием того, что скорбеть истинно, пусть по родным, только всё же незнакомым людям, сил в ней нет, что она этого не может, а может, или, поддавшись общему порыву, фарисействовать, чего она делать не стала, или тихо сожалеть. Она выбрала второе и переживания свои ото всех пыталась скрыть, машинально улыбаясь пошленьким шуточкам подруг или поддакивая их высокопарным речам.
Но вот я открываю другого человека. Низкорослый, прыщавенький, с маленькими звериными глазками парень в капюшоне спешит, разбивая мои лужицы стоптанными кроссовками, вершить, должно быть, дела государственной важности. Мамочка уже давно собрала его на революцию, и вот он, вдохновлённый трагедией, обдумывает законы, что они со своими дружками примут сразу же после инаугурации одного из них.
А вот этот грязный. Весь день в своём учебном заведении он твердил о необходимости смены власти, упрекая сокурсников и даже некоторых преподавателей в том, что они инертны ко всему происходящему в стране и в мире. «Пока не случилась эта страшнейшая трагедия вы и не задумывались о том, что…» – неоднократно начинал сегодня он, охватывая своими монологами весь спектр политической жизни страны. Достав всех, кого можно было, своими речами в университете, счастливый шёл он к своим верным друзьям, готовясь представить им отчёт об удачно проведённой пропагандистской кампании. Глаза ему весь день сегодня пришлось держать влажными, но в душе юного революционера было так сухо, что даже если б я по ней прошёлся неоднократно, всё равно она сухой бы осталась. Сухой ко всему, кроме своих сверхидей.
Из серьёзного здания, что находилось где-то в центре города, вышел человек средних лет. Заметив меня, он спрятался под выступающую часть крыши так, что я лишь слегка мог его задеть. Однако мне хватило этого, чтобы начать читать.
Серо-деловой пиджак был снят и, придерживаемый рукой, лежал на плече. В свободной руке читаемый сжимал пачку сигарет без фильтра, тяжёлых, как его сегодняшний день. Катастрофа, со всеми последствиями, свалилась на плечи чиновного лица так внезапно, что он, не успел даже сообразить, насколько она ужасна. Ужас случившегося заключался для бедняги не в самом факте происшествия, не в количестве жертв, а в том, с каким грохотом всё случилось, сколько теперь внимания привлечено к этой беде. Да ещё и это, не менее ужасное, чем происшествие, случайно с ним состыковавшееся, слово «саммит»! Нужно было перекурить, загрузить лёгкие, чтобы разгрузить голову и душу.
Множество раз за этот суматошный день он пытался отнестись к происходящему как к человеческой, страшной трагедии, но всё у него сводилось к цифрам, отчётам и страху возможных выговоров. Проклинал он уже не только само происшествие, не только его причину и возможных виновников, но даже пострадавших. Ненароком чиновник сделал так, что грязи за этот коротенький денёк в его душе стало больше. Намного. Докурив и успокоив себя страшной мыслью о том, что якобы быть чёрствым ему предписывает деятельность, человек надел пиджак и скрылся от меня в серьёзном здании.
По крупицам собрал я эту горестную историю, уяснил её для себя и уже порывался уйти, однако ветер не пускал, умоляющим стоном просил меня ещё поплакать. Я не мог отказать другу, но и читать людей уже не хотелось. Они все для меня закончились, в то время как я для них продолжал идти, оставаясь на месте, для ветра.
Совсем забылся я, возможно, в момент забытья, промочив множество людей, хороших и разных. Может быть, касался я родных тех ребят, о ком скорбели и лицемерили на разный лад люди вместе с моим сентиментально-ветреным другом. Но один случай вывел меня из ступора, огорчив до такой степени, что я уже хотел разозлиться, воспротивиться спутнику-ветру, и закончиться.
Подвыпивший, но ещё не потерявший способность соображать отец и муж, обмотан был сразу двумя шарфами с символикой не так давно призывавшей к победе, но после случившегося обрётшей ещё один, трагический смысл. Перед тем, как отправиться с друзьями «помянуть ребят», он ругался с домашними, пытавшимися его остановить. Жене, всеми силами старавшейся это сделать, ясно было уже, что успехом её уговоры не увенчаются, и, продержавшись всего неделю, алкоголик опять уйдёт после поминок в запой. В её адрес было брошена тогда тьма оскорбительных, грязных слов, и понять не мог я, как получается, что слова грязные грязи в её душе не оставляют.
Когда доводы женщины иссякли, маленький сынишка предпринял попытку остановить отца: бросился к нему, распростёрши ручки, пропищал умоляюще: «останься!». Отец грубо оттолкнул мальчонку от себя. Тот покачнулся и рухнул на мокрый мной асфальт.
Разъярённая мать, в тот же миг, с кулаками бросилась на зверя. Однако зверь предупредил удар: он схватил жену за руку, подтянул к себе и, тряся её, оскалившись, провыл: «Дура бесчувственная! Как ты можешь не скорбеть и дурь нести, когда такая беда случилась с нашими ребятами!»
Глаза «скорбящего» распахнулись, полоснув острым блеском своим бесчувственную. Она бессильно отступила. На всё это глядя, я заморосил зло и колко.
В искренность поступков и слов читаемого не верилось. Он поступил в этот скорбный день точно так, как поступил бы в любой другой. Прикрываясь горем, не относящимся к нему, потому как им не прочувствованным, он хотел привести в исполнение, вынашиваемое всю «сухую» неделю мечтание – напиться. Не случись беды, у этого человека наверняка нашёлся бы женившийся друг, знакомый, у которого родился ребёнок, или другой знакомый, который своё день рождение празднует, или, в конце концов, кто-нибудь бы да умер. Всё равно жена осталась бы бесчувственной дурой, которая не понимает, что ни один из этих случаев не может остаться не обмытым.
Если б мне можно было его душу обмыть!
Случайно обыкновенный человек, которого я прочёл около арены, заставил меня перестать быть мерзким, и я заплакал мягко, но тяжело. Простой прохожий, он, как и я, прознал о происшествии случайно, по обрывкам фраз, бросаемых людьми в бурлящее море толпы. Этот человек был стар и маломощен. Он не мог выстоять ни службы в церкви, ни очереди в чиновничьей конторе, но сегодня, заплывший по собственному желанию в море скорби, не хотел из него выплывать. У него не было ни цветов с собой, ни атрибутов, отчего неловкости он, однако, не почувствовал. Не успел человек заметить этого до того, как его глаза уже заволокла пелена слёз. Да если бы и заметил, наверняка, ему бы это беспокойства не доставило. Замечания глашатаев он всерьёз не воспринимал никогда, тем более в дни скорби. Таких дней на его век выпало предостаточно. Ведь там, где должно было быть детство этого человека, я прочёл только «война». Но там, где должны были быть злость, ревность, обида, зависть и лицемерие, я прочёл «труд, искренность и любовь». Откуда это выросло в нём?
Пережив и труд, и смерти близких, оставивших свои печати в виде морщин, он не стал глух к тому, что происходит вокруг. Боль других он чувствовал сквозь свою, вороша её, приравнивая к боли других. Нет, это вовсе не то, что люди называют «эгоизм», но это есть самый тяжёлый способ понять ближнего. Его плодом становиться искреннее сопереживание.
Упав на колени и зарыдав, человек, сострадая, страдал. После про этого человека с азартом рассказывали лицемеры, не понимая и сотой доли страданий его по своему брату-человеку. Но в тот момент не было рядом с ним лицемеров, всё было однородно и просто: море.
Через год без одного дня всё было иначе. Жизнь продолжается, и винить в этом живых нельзя: лицемеры устали носить маски скорби, у революционеров новые проблемы и задачи, болельщики, чтя память старого состава, возлагают надежды на новый. Однако в лицах всех людей, скорбящих тогда, осталась печать чего-то огромного, единящего и вечного.
Впрочем, это нашептал мне ветер. Я тогда городок этот не посетил, но был там и выплакал все слёзы десятью днями ранее. В тот день, когда умер человек.
(с) М.М. Пришвин
Говорят только люди. Всегда и обо всём. Они – существа, постоянно себя с другими сравнивающие и в этом сравнении целиком живущие, преуспевая и бедствуя только в рамках его. Говорят и про меня, что я свободен. Но нет рядом со мной никого похожего на меня и равного мне, который был бы несвободен. Поэтому я своей свободы не чувствую. Ещё говорят, что я одинок. Что такое одиночество я понял, глядя на людей, – это когда ты, изначально устроенный как часть чего-то большого и целого, отламываешься от этого целого и от остальных частей. Поэтому я не могу быть одиноким, ведь я сам – целое.
Везде я одинаков, но всюду многообразен и всё из-за людей. Лил себе и лил, когда их не было, а как появились, я тут же научился многому: плакать об их горестях, радоваться их счастью, быть тёплым или холодным, опять же, для них. Вообще люди страшные себялюбцы: не видят, не понимают, что я-то всё один, приписывая мне невесть что. Однако, признаюсь, не всегда я от людей отстранён. Интересно бывает мне их читать. Попадаются, конечно, такие скрытные типы, которых ну ни как не прочесть. А что ж? Значит читать в них нечего! Перед людьми пытаться что-то сокрыть это одно, не иметь ничего к сокрытию – совсем другое. Обычно, после того как прочту такую пустышку, долго не хочется потом читать.
Ещё больше, чем пустышки, портят настроение люди, у которых внутри грязь.
Я привык наводить порядок. Прольюсь на поселение людей – пыль с домов и улочек стряхну, прольюсь в вольном месте – растениям и зверью напиться дам. Бывает, конечно, разозлюсь, разольюсь, много живого погублю, зато какой порядок в этом месте наводится после! Нет, я не люблю живое губить. Куда занесёт меня ветер, там и лью, специально мест не выбираю. Но стоит набедокурить в месте, заселённом людьми, и вот там-то после наводиться порядок! Конечно, люди могли его гораздо раньше в этом месте начать наводить, а ещё лучше, как-нибудь обезопасить поселение от меня и других стихий, ну, или, если этого никак нельзя, на другое место перейти… Во всяком случае, своими ли силами, с другими ли стихиями вместе или руками людей, я кое-как справляюсь. Отовсюду счищаю грязь, только вот в души людей залезть не под силу мне, чтобы их тоже от грязи избавить. А ведь я вижу эту грязь! Что ж толку, что я людей читать умею? Читать – не чистить.
В тот день, ветер куда-то страстно меня влёк и я, покорившись ему, оказался в одном из городов, той земли, которую как только люди разных мест не зовут, но здесь зовут «Россия». Так много есть городков и стран, так они друг на друга не похожи, что мне сложно вспомнить, чем именно они не похожи. Вот и этот русский город как все, тем, что многим от остальных мест отличен. Хрупкий, почти хрустальный в центре, по окраинам он, как это часто бывает с городами, грузен и беспомощен в своей простоте.
Ветер, помниться, выл тогда так, своим волнующим, витиеватым голосом, что понял я: неспроста меня он сюда приволок. Что-то случилось здесь. Захотелось разобраться, слететь, прочитать внизу, в людях, то, чего не может внятно объяснить мне эмоциональный, бывший всегда восприимчивей к людским страданиям, чем я, а может даже, чем сами люди, ветер. И я пролился.
По лицу девчонки с зонтиком часто-часто были рассыпаны веснушки, а надменный взгляд ещё недавно заплаканных глаз со снисхождением наблюдал за вертевшимися вокруг подружками и за мной. Нацепив с утра на шейку шарф, с названием давно и горячо любимой (со вчерашнего дня) команды, она весь школьный день прилюдно плакала, заламывала руки, кричала, капризничала перед учителями и только теперь, после школы, могла отдохнуть от скорби. Она не просто смеялась, она ржала над, признаться, не очень смешными шутками приятельниц, уже, кажется, позабыв о том, что заядлой болельщице, какой она назвалась с утра, после такого горя смеяться не подобает.
Я больше ничего не прочитал в ней. Пустышка. Однако приятельницей лицемерки, понурой, высокой, но сегодня сгорбившейся и оттого кажущейся маленькой, я не мог начитаться. При ней не было ни значков, ни ленточек, ни шарфиков – название родной команды, о которой большинство людей знало, но почитать которую начало слишком поздно, было у неё в душе. В ней я прочёл и жалость, и любовь, и веру в то, что она сегодня так грустит не одна, и желание обнять любого незнакомца, грустящего так же. И чувство вины, пришедшее с осознанием того, что скорбеть истинно, пусть по родным, только всё же незнакомым людям, сил в ней нет, что она этого не может, а может, или, поддавшись общему порыву, фарисействовать, чего она делать не стала, или тихо сожалеть. Она выбрала второе и переживания свои ото всех пыталась скрыть, машинально улыбаясь пошленьким шуточкам подруг или поддакивая их высокопарным речам.
Но вот я открываю другого человека. Низкорослый, прыщавенький, с маленькими звериными глазками парень в капюшоне спешит, разбивая мои лужицы стоптанными кроссовками, вершить, должно быть, дела государственной важности. Мамочка уже давно собрала его на революцию, и вот он, вдохновлённый трагедией, обдумывает законы, что они со своими дружками примут сразу же после инаугурации одного из них.
А вот этот грязный. Весь день в своём учебном заведении он твердил о необходимости смены власти, упрекая сокурсников и даже некоторых преподавателей в том, что они инертны ко всему происходящему в стране и в мире. «Пока не случилась эта страшнейшая трагедия вы и не задумывались о том, что…» – неоднократно начинал сегодня он, охватывая своими монологами весь спектр политической жизни страны. Достав всех, кого можно было, своими речами в университете, счастливый шёл он к своим верным друзьям, готовясь представить им отчёт об удачно проведённой пропагандистской кампании. Глаза ему весь день сегодня пришлось держать влажными, но в душе юного революционера было так сухо, что даже если б я по ней прошёлся неоднократно, всё равно она сухой бы осталась. Сухой ко всему, кроме своих сверхидей.
Из серьёзного здания, что находилось где-то в центре города, вышел человек средних лет. Заметив меня, он спрятался под выступающую часть крыши так, что я лишь слегка мог его задеть. Однако мне хватило этого, чтобы начать читать.
Серо-деловой пиджак был снят и, придерживаемый рукой, лежал на плече. В свободной руке читаемый сжимал пачку сигарет без фильтра, тяжёлых, как его сегодняшний день. Катастрофа, со всеми последствиями, свалилась на плечи чиновного лица так внезапно, что он, не успел даже сообразить, насколько она ужасна. Ужас случившегося заключался для бедняги не в самом факте происшествия, не в количестве жертв, а в том, с каким грохотом всё случилось, сколько теперь внимания привлечено к этой беде. Да ещё и это, не менее ужасное, чем происшествие, случайно с ним состыковавшееся, слово «саммит»! Нужно было перекурить, загрузить лёгкие, чтобы разгрузить голову и душу.
Множество раз за этот суматошный день он пытался отнестись к происходящему как к человеческой, страшной трагедии, но всё у него сводилось к цифрам, отчётам и страху возможных выговоров. Проклинал он уже не только само происшествие, не только его причину и возможных виновников, но даже пострадавших. Ненароком чиновник сделал так, что грязи за этот коротенький денёк в его душе стало больше. Намного. Докурив и успокоив себя страшной мыслью о том, что якобы быть чёрствым ему предписывает деятельность, человек надел пиджак и скрылся от меня в серьёзном здании.
По крупицам собрал я эту горестную историю, уяснил её для себя и уже порывался уйти, однако ветер не пускал, умоляющим стоном просил меня ещё поплакать. Я не мог отказать другу, но и читать людей уже не хотелось. Они все для меня закончились, в то время как я для них продолжал идти, оставаясь на месте, для ветра.
Совсем забылся я, возможно, в момент забытья, промочив множество людей, хороших и разных. Может быть, касался я родных тех ребят, о ком скорбели и лицемерили на разный лад люди вместе с моим сентиментально-ветреным другом. Но один случай вывел меня из ступора, огорчив до такой степени, что я уже хотел разозлиться, воспротивиться спутнику-ветру, и закончиться.
Подвыпивший, но ещё не потерявший способность соображать отец и муж, обмотан был сразу двумя шарфами с символикой не так давно призывавшей к победе, но после случившегося обрётшей ещё один, трагический смысл. Перед тем, как отправиться с друзьями «помянуть ребят», он ругался с домашними, пытавшимися его остановить. Жене, всеми силами старавшейся это сделать, ясно было уже, что успехом её уговоры не увенчаются, и, продержавшись всего неделю, алкоголик опять уйдёт после поминок в запой. В её адрес было брошена тогда тьма оскорбительных, грязных слов, и понять не мог я, как получается, что слова грязные грязи в её душе не оставляют.
Когда доводы женщины иссякли, маленький сынишка предпринял попытку остановить отца: бросился к нему, распростёрши ручки, пропищал умоляюще: «останься!». Отец грубо оттолкнул мальчонку от себя. Тот покачнулся и рухнул на мокрый мной асфальт.
Разъярённая мать, в тот же миг, с кулаками бросилась на зверя. Однако зверь предупредил удар: он схватил жену за руку, подтянул к себе и, тряся её, оскалившись, провыл: «Дура бесчувственная! Как ты можешь не скорбеть и дурь нести, когда такая беда случилась с нашими ребятами!»
Глаза «скорбящего» распахнулись, полоснув острым блеском своим бесчувственную. Она бессильно отступила. На всё это глядя, я заморосил зло и колко.
В искренность поступков и слов читаемого не верилось. Он поступил в этот скорбный день точно так, как поступил бы в любой другой. Прикрываясь горем, не относящимся к нему, потому как им не прочувствованным, он хотел привести в исполнение, вынашиваемое всю «сухую» неделю мечтание – напиться. Не случись беды, у этого человека наверняка нашёлся бы женившийся друг, знакомый, у которого родился ребёнок, или другой знакомый, который своё день рождение празднует, или, в конце концов, кто-нибудь бы да умер. Всё равно жена осталась бы бесчувственной дурой, которая не понимает, что ни один из этих случаев не может остаться не обмытым.
Если б мне можно было его душу обмыть!
Случайно обыкновенный человек, которого я прочёл около арены, заставил меня перестать быть мерзким, и я заплакал мягко, но тяжело. Простой прохожий, он, как и я, прознал о происшествии случайно, по обрывкам фраз, бросаемых людьми в бурлящее море толпы. Этот человек был стар и маломощен. Он не мог выстоять ни службы в церкви, ни очереди в чиновничьей конторе, но сегодня, заплывший по собственному желанию в море скорби, не хотел из него выплывать. У него не было ни цветов с собой, ни атрибутов, отчего неловкости он, однако, не почувствовал. Не успел человек заметить этого до того, как его глаза уже заволокла пелена слёз. Да если бы и заметил, наверняка, ему бы это беспокойства не доставило. Замечания глашатаев он всерьёз не воспринимал никогда, тем более в дни скорби. Таких дней на его век выпало предостаточно. Ведь там, где должно было быть детство этого человека, я прочёл только «война». Но там, где должны были быть злость, ревность, обида, зависть и лицемерие, я прочёл «труд, искренность и любовь». Откуда это выросло в нём?
Пережив и труд, и смерти близких, оставивших свои печати в виде морщин, он не стал глух к тому, что происходит вокруг. Боль других он чувствовал сквозь свою, вороша её, приравнивая к боли других. Нет, это вовсе не то, что люди называют «эгоизм», но это есть самый тяжёлый способ понять ближнего. Его плодом становиться искреннее сопереживание.
Упав на колени и зарыдав, человек, сострадая, страдал. После про этого человека с азартом рассказывали лицемеры, не понимая и сотой доли страданий его по своему брату-человеку. Но в тот момент не было рядом с ним лицемеров, всё было однородно и просто: море.
Через год без одного дня всё было иначе. Жизнь продолжается, и винить в этом живых нельзя: лицемеры устали носить маски скорби, у революционеров новые проблемы и задачи, болельщики, чтя память старого состава, возлагают надежды на новый. Однако в лицах всех людей, скорбящих тогда, осталась печать чего-то огромного, единящего и вечного.
Впрочем, это нашептал мне ветер. Я тогда городок этот не посетил, но был там и выплакал все слёзы десятью днями ранее. В тот день, когда умер человек.
Ангелина Юрьева, 16 лет, Ярославль
Рейтинг: 0
Комментарии ВКонтакте
Комментарии
Добавить сообщение
Связаться с фондом
Вход
Помощь проекту
Сделать пожертвование через систeму элeктронных пeрeводов Яndex Деньги на кошeлёк: 41001771973652 |