Эдд II
Я трогаю мраморные стены, ищу то место, где акустика наиболее широко охватывает и тот конец длинного перехода, и этот. Воздух, кажется, набряк от сырости ли предвкушения…
(!ЧЕГО???)
Но сам уже знаю ответ. Становлюсь к стене, опускаю на забрызганные давней пылью кроссовки футляр, трескающийся по бокам от старости, молния свирепо звенит, освобождая наружу в мрак подземелья, где так легко и спокойно мне дышится… ее.
В предвкушении… Моей музыки.
Я достаю ее. Осторожно, но без придыхания и восторженного наваждения иллюзий. Она – лишь инструмент, с помощью которого я зарабатываю несколько копеек и развлекаю публику. И ничего больше. Однако зову же я ее Ей…
Она - это старая скрипка, немного облупившаяся, с длинным тонким коричневым гифом, как с длинной худой шеей, она, словно аристократка старинного рода с накинутой на мраморные покатые плечи вязаной шалью и знанием десяти иностранных языков, которая сидит где-нибудь в Провансе в старом кресле-качалке, смотрит на пирамидальные тополя и торопящихся к сбору винограда стремительных угловато-томных резко-общительных искристых француженок, за белыми зонтиками Моне, вспоминая лихие петербургские гуляния своей молодости и почему-то острый грибоедовский профиль старого кучера Семена…
Я достаю смычок, тонкий и грустный, какой-то застывший. Ставлю на плечо скрипку, закрываю глаза, хотя перед взором все равно расстилается пустыня мглы, сизой, или черной, не знаю, это просто такой акт начала, первые секунды сотворения мира, когда смычок в руке, пока без движений, все ждет, замерев – и мраморный пол, и стены, и электрички, и призрак ветра, и Кактус, и тени мелькающих мимо людей – все ждет апофеоза.
А потом дикая стремительно - лихая трель начала высверкивает, рождается и гремит, заливает весь переход своим многозвучным эхом, долгая красивая безумно - чистая нота, как те клубы пара перед сегодняшним автобусом. Я длю, до безумия растягиваю эту ноту, она звенит, словно поднимается в гору, затем, дойдя до своего апогея, начинает грустно плакать. Смеяться со слезами на щеках. В воздух, густой, словно патока воздух подземелья высверкивает настолько реалистичный, что по спине мурашки ползут, образ кондукторши, и ее снобизм, и ее резкий пренебрежительно - стыдливый взгляд, и гвоздь ее собственных вериг на губе, и ее совесть, которую она считает задушенной и которая робко бросает лучики на пошловатый оттенок ее мерзких духов с вульгарной розой, который так идут ее облику, смешавшись с тяжелым духом пота, который окружает ее. Весь смысл ее существования, она – маленький харончик на страже своего запыхавшегося прибарахленного Стикса. Скрипка плачет и заливается истерическим смехом, затем долгими тонкими линиями сплетают ноты ее порывистость и тяжелые взгляды, которые я чувствую кожей, затем образ проносится вдаль, истлевает, становится бестелесным призраком и уносится.
Я замираю, от беспечно-сосредоточенной игры сводит руку, по лицу стекает пот, но я безумно доволен собой. Я, словно отдав окружающим ее мысли, ее натуру, ее жизнь, очистился от какого-то греха. Но я не могу позволить себя застыть на месте - новые мысли жгут, теснят, мой рассудок. И если я не смогу выразить их, боюсь, я действительно сойду с ума.
Я создаю беседу словно двух голосов, один воркочет и пыжится, кипит и шипит рассерженным басом; другой отнекивается от него, плачет мелодичной, но оглушительной для моего слуха трелью, затем снвоа вступает басовитый запредельный гул, сверкающий и мрачноватый, как бородатый поп с дымящимся чем-то очень подозрительным кадилом; я рассказываю о солнце, которое метет сизые тротуары, о тополях, о выстиранном с солью клочке неба, которое я обоняю – моя игра полна цветов. Я не могу передать их такими, как их видят люди, я могу передать их такими, какими я их чувствую. Я не вижу их, но могу слышать натуру, могу ее обонять, чуять и осязать, но моя игра не слепа.
Я играю о девочке, нищей маленькой девочке, которая верит. Слепо верит в сказку, на фоне долгих рокочущих, как волны в море звуков выступает маленький чистый витиеватый росток света, она, которая ничего не знает в жизни, но понимает, что такое голод и страдания, стоит с протянутой рукой в автобусе. Маленькой детской ладошкой, в которую никто не хочет класть монетки. Слезы застыли в ее влажных глазах, они почти-почти выплывают наружу и того и гляди скатятся по щеке, но их удерживает то, что это ребенок и его слепая вера в чудо неимоверна и уничтожает все ее несчастие… Впрочем, несчастия для нее не существует. Как может человек, который никогда не знал счастья осознавать отрицательный аналог этого понятия?
Мелодия настолько грустная, почти тоскливая, что я чую носом запах чьих-то слез. Моих? Нет. Я сам никогда не плачу, когда играю. Кто-то, наверное, из людей, очарованных музыкой, застыл передо мной или в тоннеле и не может сделать ни шагу. От накатившей безысходности. Не в первый раз. От безумного лабиринта зеркальных отражающих самих себя нот у меня немеют пальцы, пот катится по лицу градом, но звуки переполняют мою душу, они не потерпят, чтобы я остановился.
То, что я играю, безумно сложно и неимоверно просто, страшно, ужасающе, до боли, до крови, грустно. Но снова я перехожу к теме… кажется той бабульки? Однообразно - старообрядные, как вязание путаные, кажущиеся дилетантскими, спотыкающимися. Ноты выплетаются из под смычка. Но только вначале. А потом они приобретают размах, холод дождя, они стрекочут, стрекозиным пением звенят в головах идущих людей, повествуют о долгой, красивой, наверное, томительно-совестной, плетеной жизни…
Я придумываю сотни мириадов звуковых комбинаций но они встраиваются в нужный порядок и лишь одну за другой я играю их. Я говорю о жизни девушки, которая раздает флаеры с рекламой, о мыслях той веснушчатой контролерши, которая спрятала за ширмой несуществующих идей свою молочно-белую душу, о ветре подземке (ноты летящие, призрачнее, ветер подхватывает их, и уносит прочь, как будто кольца дыма на ветру, лишь запах их еще остается какое-то время, висит в воздухе, а потом улетучивается, этот запах…), о Кактусе… И о людях. Просто безликих ногах и руках, которые скользят мимо. Без цели, без идеи, без эмоций. Словно пустые оболочки, кое-как прикрытые одеждой, шляпами и дорогими портфелями (такие, впрочем, в метро не ездят), оболочки, лишенные содержимого. Содержания в них нет, это индексы, это цифры, ходячие безликие цифры. Они не читают книг, они не слушают музыку, даже, наверное, в кино не ходят. О них. О тех, в кого их превратили…
(кто???)
…они сами.
Потом, устав от безнадежности, начинаю играть мысли людей, которых чувствую. Я играю полет, играю падение. Играю мысли крыс и мраморных плит, я играю запахи, запах пота, тяжелый и тягучий, как жевательная резинка «Друбблз», запахи каких-то духов, их одежды и старости, запахи трескучего молодого счастья и усталого блаженства… Я обожаю играть запахи.
Люди потоком проносятся мимо, я не успеваю их созерцать, лишь улавливаю тот или иной отголосок, который сразу же и вылескиваю в жизнь. Я не знаю как, но на секунду дарю им возможность наполнится содержанием, они входят в тоннель. И еще на станции их встречают отголоски моей музыки, они идут по тоннелю, кто-то прикидывается равнодушным, кто-то начинает вспоминать о чем-то, представлять себе что-то, у кого-то в глазах стоят слезы, кто-то приплясывает или идет, влекомый звуками, кто-то думает, что вместе с моей скрипкой плачет тоннель. Думаю, как Кактус повернул в мою сторону лицо, весь пожался туда, откуда доносится музыка и. закрыв глаза, слушает. Это для него гораздо важнее, чем те монетки, которые ему кидают «будто-бы-сердобольные» люди. Слушает. Он забывает и о том поезде (в метро, по иронии в этих-же тоннелях), который десять лет назад лишил его ног, и о своем нищенском существовании, и о своих разбитых надеждах. Он слушает. И представляет себе что-то свое.
Люди кладут звонкие монетки в мой потрепанный раззявивший пасть хитрющий чехол, но звуки эти заглушает аккорды моей очередной пьесы. Несколько пятидесятирублевых бумажек, слышу, хрустят в их руках. Им жаль расставаться с этими бумажками, но они думают, что раз я играю, то для денег. Нет. И не для себя тоже.
(для них?)
Нет. Сам не знаю.
Кто-то почти извиняется передо мной, опускаясь нижу, чтобы сунуть в футляр деньги, кто-то идет дальше, грустно глядя на меня и, наверное, пожимая плечами (я чувствую каждое их движение), но он идет все еще в эйфории царящей повсюду музыки.
Кто-то застывает на минуту или даже пять минут, слушает, пристроившись возле меня или же напротив, хочет продлить миг свалившегося с неоткуда счастья. Потом, правда уходят, но в их поступи сквозит сожаление.
Одна застывает надолго. Она стоит напротив меня, довольно долго стоит, слегка пританцовывая, словно молодая необъезженная еще лошадка; я играю, целиком поглощенный магией импровизации. У нее темные волосы, распавшиеся по плечам, они пахнут древесной стружкой и каким-то шампунем, лицо хитро-созерцательное. Не знаю, подглядывает ли она за мной, или слушает. Она стоит с закрытыми глазами (чувствую, как тонкую нескладную фигурку мотает с такт музыке), но почти уверен - она наблюдает за мной.
Я играю для нее. Создаю тонкие переливчатые линии долгой дороги. Автотрассы, переполненном летящими бликами, одинокой фигуре, идущей по обочине, запах пыли и выхлопных газов застилается запахом воды, одуревающим тяжелым запахом реки. Дешевый лимонный леденец за щекой, пыль на одежде, волосах и коже, загорелые желто - коричневые (от настоящего солнца) руки и лицо, моя мелодия, сотканная из отголосков ее мелодии, словно два долгих повернутых друг к другу зеркала, два плещущихся на стене теплых солнечных зайчика.
(!ЧЕГО???)
Но сам уже знаю ответ. Становлюсь к стене, опускаю на забрызганные давней пылью кроссовки футляр, трескающийся по бокам от старости, молния свирепо звенит, освобождая наружу в мрак подземелья, где так легко и спокойно мне дышится… ее.
В предвкушении… Моей музыки.
Я достаю ее. Осторожно, но без придыхания и восторженного наваждения иллюзий. Она – лишь инструмент, с помощью которого я зарабатываю несколько копеек и развлекаю публику. И ничего больше. Однако зову же я ее Ей…
Она - это старая скрипка, немного облупившаяся, с длинным тонким коричневым гифом, как с длинной худой шеей, она, словно аристократка старинного рода с накинутой на мраморные покатые плечи вязаной шалью и знанием десяти иностранных языков, которая сидит где-нибудь в Провансе в старом кресле-качалке, смотрит на пирамидальные тополя и торопящихся к сбору винограда стремительных угловато-томных резко-общительных искристых француженок, за белыми зонтиками Моне, вспоминая лихие петербургские гуляния своей молодости и почему-то острый грибоедовский профиль старого кучера Семена…
Я достаю смычок, тонкий и грустный, какой-то застывший. Ставлю на плечо скрипку, закрываю глаза, хотя перед взором все равно расстилается пустыня мглы, сизой, или черной, не знаю, это просто такой акт начала, первые секунды сотворения мира, когда смычок в руке, пока без движений, все ждет, замерев – и мраморный пол, и стены, и электрички, и призрак ветра, и Кактус, и тени мелькающих мимо людей – все ждет апофеоза.
А потом дикая стремительно - лихая трель начала высверкивает, рождается и гремит, заливает весь переход своим многозвучным эхом, долгая красивая безумно - чистая нота, как те клубы пара перед сегодняшним автобусом. Я длю, до безумия растягиваю эту ноту, она звенит, словно поднимается в гору, затем, дойдя до своего апогея, начинает грустно плакать. Смеяться со слезами на щеках. В воздух, густой, словно патока воздух подземелья высверкивает настолько реалистичный, что по спине мурашки ползут, образ кондукторши, и ее снобизм, и ее резкий пренебрежительно - стыдливый взгляд, и гвоздь ее собственных вериг на губе, и ее совесть, которую она считает задушенной и которая робко бросает лучики на пошловатый оттенок ее мерзких духов с вульгарной розой, который так идут ее облику, смешавшись с тяжелым духом пота, который окружает ее. Весь смысл ее существования, она – маленький харончик на страже своего запыхавшегося прибарахленного Стикса. Скрипка плачет и заливается истерическим смехом, затем долгими тонкими линиями сплетают ноты ее порывистость и тяжелые взгляды, которые я чувствую кожей, затем образ проносится вдаль, истлевает, становится бестелесным призраком и уносится.
Я замираю, от беспечно-сосредоточенной игры сводит руку, по лицу стекает пот, но я безумно доволен собой. Я, словно отдав окружающим ее мысли, ее натуру, ее жизнь, очистился от какого-то греха. Но я не могу позволить себя застыть на месте - новые мысли жгут, теснят, мой рассудок. И если я не смогу выразить их, боюсь, я действительно сойду с ума.
Я создаю беседу словно двух голосов, один воркочет и пыжится, кипит и шипит рассерженным басом; другой отнекивается от него, плачет мелодичной, но оглушительной для моего слуха трелью, затем снвоа вступает басовитый запредельный гул, сверкающий и мрачноватый, как бородатый поп с дымящимся чем-то очень подозрительным кадилом; я рассказываю о солнце, которое метет сизые тротуары, о тополях, о выстиранном с солью клочке неба, которое я обоняю – моя игра полна цветов. Я не могу передать их такими, как их видят люди, я могу передать их такими, какими я их чувствую. Я не вижу их, но могу слышать натуру, могу ее обонять, чуять и осязать, но моя игра не слепа.
Я играю о девочке, нищей маленькой девочке, которая верит. Слепо верит в сказку, на фоне долгих рокочущих, как волны в море звуков выступает маленький чистый витиеватый росток света, она, которая ничего не знает в жизни, но понимает, что такое голод и страдания, стоит с протянутой рукой в автобусе. Маленькой детской ладошкой, в которую никто не хочет класть монетки. Слезы застыли в ее влажных глазах, они почти-почти выплывают наружу и того и гляди скатятся по щеке, но их удерживает то, что это ребенок и его слепая вера в чудо неимоверна и уничтожает все ее несчастие… Впрочем, несчастия для нее не существует. Как может человек, который никогда не знал счастья осознавать отрицательный аналог этого понятия?
Мелодия настолько грустная, почти тоскливая, что я чую носом запах чьих-то слез. Моих? Нет. Я сам никогда не плачу, когда играю. Кто-то, наверное, из людей, очарованных музыкой, застыл передо мной или в тоннеле и не может сделать ни шагу. От накатившей безысходности. Не в первый раз. От безумного лабиринта зеркальных отражающих самих себя нот у меня немеют пальцы, пот катится по лицу градом, но звуки переполняют мою душу, они не потерпят, чтобы я остановился.
То, что я играю, безумно сложно и неимоверно просто, страшно, ужасающе, до боли, до крови, грустно. Но снова я перехожу к теме… кажется той бабульки? Однообразно - старообрядные, как вязание путаные, кажущиеся дилетантскими, спотыкающимися. Ноты выплетаются из под смычка. Но только вначале. А потом они приобретают размах, холод дождя, они стрекочут, стрекозиным пением звенят в головах идущих людей, повествуют о долгой, красивой, наверное, томительно-совестной, плетеной жизни…
Я придумываю сотни мириадов звуковых комбинаций но они встраиваются в нужный порядок и лишь одну за другой я играю их. Я говорю о жизни девушки, которая раздает флаеры с рекламой, о мыслях той веснушчатой контролерши, которая спрятала за ширмой несуществующих идей свою молочно-белую душу, о ветре подземке (ноты летящие, призрачнее, ветер подхватывает их, и уносит прочь, как будто кольца дыма на ветру, лишь запах их еще остается какое-то время, висит в воздухе, а потом улетучивается, этот запах…), о Кактусе… И о людях. Просто безликих ногах и руках, которые скользят мимо. Без цели, без идеи, без эмоций. Словно пустые оболочки, кое-как прикрытые одеждой, шляпами и дорогими портфелями (такие, впрочем, в метро не ездят), оболочки, лишенные содержимого. Содержания в них нет, это индексы, это цифры, ходячие безликие цифры. Они не читают книг, они не слушают музыку, даже, наверное, в кино не ходят. О них. О тех, в кого их превратили…
(кто???)
…они сами.
Потом, устав от безнадежности, начинаю играть мысли людей, которых чувствую. Я играю полет, играю падение. Играю мысли крыс и мраморных плит, я играю запахи, запах пота, тяжелый и тягучий, как жевательная резинка «Друбблз», запахи каких-то духов, их одежды и старости, запахи трескучего молодого счастья и усталого блаженства… Я обожаю играть запахи.
Люди потоком проносятся мимо, я не успеваю их созерцать, лишь улавливаю тот или иной отголосок, который сразу же и вылескиваю в жизнь. Я не знаю как, но на секунду дарю им возможность наполнится содержанием, они входят в тоннель. И еще на станции их встречают отголоски моей музыки, они идут по тоннелю, кто-то прикидывается равнодушным, кто-то начинает вспоминать о чем-то, представлять себе что-то, у кого-то в глазах стоят слезы, кто-то приплясывает или идет, влекомый звуками, кто-то думает, что вместе с моей скрипкой плачет тоннель. Думаю, как Кактус повернул в мою сторону лицо, весь пожался туда, откуда доносится музыка и. закрыв глаза, слушает. Это для него гораздо важнее, чем те монетки, которые ему кидают «будто-бы-сердобольные» люди. Слушает. Он забывает и о том поезде (в метро, по иронии в этих-же тоннелях), который десять лет назад лишил его ног, и о своем нищенском существовании, и о своих разбитых надеждах. Он слушает. И представляет себе что-то свое.
Люди кладут звонкие монетки в мой потрепанный раззявивший пасть хитрющий чехол, но звуки эти заглушает аккорды моей очередной пьесы. Несколько пятидесятирублевых бумажек, слышу, хрустят в их руках. Им жаль расставаться с этими бумажками, но они думают, что раз я играю, то для денег. Нет. И не для себя тоже.
(для них?)
Нет. Сам не знаю.
Кто-то почти извиняется передо мной, опускаясь нижу, чтобы сунуть в футляр деньги, кто-то идет дальше, грустно глядя на меня и, наверное, пожимая плечами (я чувствую каждое их движение), но он идет все еще в эйфории царящей повсюду музыки.
Кто-то застывает на минуту или даже пять минут, слушает, пристроившись возле меня или же напротив, хочет продлить миг свалившегося с неоткуда счастья. Потом, правда уходят, но в их поступи сквозит сожаление.
Одна застывает надолго. Она стоит напротив меня, довольно долго стоит, слегка пританцовывая, словно молодая необъезженная еще лошадка; я играю, целиком поглощенный магией импровизации. У нее темные волосы, распавшиеся по плечам, они пахнут древесной стружкой и каким-то шампунем, лицо хитро-созерцательное. Не знаю, подглядывает ли она за мной, или слушает. Она стоит с закрытыми глазами (чувствую, как тонкую нескладную фигурку мотает с такт музыке), но почти уверен - она наблюдает за мной.
Я играю для нее. Создаю тонкие переливчатые линии долгой дороги. Автотрассы, переполненном летящими бликами, одинокой фигуре, идущей по обочине, запах пыли и выхлопных газов застилается запахом воды, одуревающим тяжелым запахом реки. Дешевый лимонный леденец за щекой, пыль на одежде, волосах и коже, загорелые желто - коричневые (от настоящего солнца) руки и лицо, моя мелодия, сотканная из отголосков ее мелодии, словно два долгих повернутых друг к другу зеркала, два плещущихся на стене теплых солнечных зайчика.
Дина Бурсакова, 17 лет, Новосибисрк
Рейтинг: 1
Комментарии ВКонтакте
Комментарии
Добавить сообщение
Связаться с фондом
Вход
Помощь проекту
Сделать пожертвование через систeму элeктронных пeрeводов Яndex Деньги на кошeлёк: 41001771973652 |